Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Либерально настроенный, Б. Зайцев революцией не занимался и тихо шел стороной, занятый своим творчеством. Но революции суждено было разразиться, изломать жизнь, казалось бы нежданно-негаданно поразить жестокостью. Искалечив, исказив человеческий образ, она показала в нем зверя. Русская либеральная интеллигенция, никак не ожидавшая звериного лика, в ужасе отшатнулась. Многие их них в те годы пришли в Церковь. Ускорила революция вступление в Церковь и Б. Зайцева. Об этом входе-воцерковлении говорят почти все последующие произведения писателя, и чем далее, тем это воцерковление ощутительнее.
Связанное с этим внутреннее перерождение души от нас сокрыто. Об этом приходится только догадываться. Но Б. Зайцев утверждается на своем новом пути и как художник и видит теперь то, чего раньше не видел, или, видя, не так понимал. Из старого своего «хозяйства» он кое-что отбрасывает. Меркнут, скажем, краски эроса. Когда-то очень яркие, они постепенно сходят на нет. Неизбывная у Б. Зайцева тема вечности проясняется, становится уловимее. Отныне путь в эту вечность – не иначе, как через Церковь и в Церкви. Как человек Б. Зайцев ищет прикосновения к святости. Как художник он для своих зарисовок находит на этом пути новые краски, новые нужные ему оттенки. Однако художник по-прежнему независим. В своем творчестве он вполне свободен. Как и прежде, он ничего не проповедует.
«Как в России времен революции был я направлен к Италии, так из латинской страны (из Франции. – П. Г.) вот уже двадцать лет все пишу о России. Неслучайным считаю, что отсюда довелось совершить два дальних странствия – на Афон и на Валаам, на юге и на севере ощутить вновь родину и сказать о ней. В „Жизни Тургенева“ – прикоснуться к литературе русской, а в „Преподобном Сергии Радонежском“ – к русской святости»[77].
Поездка Бориса Зайцева на Афон состоялась в 1927 году. Писатель приехал туда «православным человеком» и «русским художником»[78]. «Прикасаясь к святости», человек искал жизненных сил, а художник – нужных ему образов и красок. Создание живописцем картины требует множества предварительных набросков. Того же требует, – мы все это знаем, – и работа над романом. И не с этих ли афонских высот сходит на страницы романа «Дом в Пасси» (1934 г.) скромная фигура отца Мельхиседека, неустанного утешителя блуждающих по жизни русских парижан.
* * *Но вот писатель на Святой Горе. Это «земной удел Богородицы». «Вторую тысячу лет не знает эта земля никого, кроме монахов. Около тысячи лет, постановлением монашеского Протата, не ступала на нее нога женщины» (с. 86).
Куда ни бросишь взгляд, всюду «Горы, ветры, леса, кое-где виноградники и оливки, уединенные монастыри с монахами, уединенный звон колоколов, кукушки в лесах, орлы над вершинами, ласточки, стаями отдыхающие по пути на север, серны и кабаны, молчание, тишина, морс вокруг… и Господь надо всем, – это и есть Афон»… – «особый мир», где приходится, не задумываясь, подчиняться сложившемуся здесь укладу жизни и своему проводнику-монаху, где «все равно своей волей и соображениями ничего не прибавишь» (с. 86).
Следуя за писателем по монастырям, встречает читатель монахов греческих и русских, знакомится с историей Афона и его святых, слушает незатейливые рассказы о подвижниках нынешних. Попутно с этим может читатель вникать в богослужения, любоваться старыми храмами и афонской природою, может вдыхать ароматы, прислушиваться к шумам, радостно откликаться на «малиновый» перезвон колоколов русских. Не забывая о греческом, «русский художник» все же больше говорит о русском и, прикасаясь к святости, ищет он и отражений старой России, тех самых, что хранятся здесь и в обстановке пустующих ныне гостиниц, и в размеренно-строгом укладе монастырской повседневности, и в древнем ритме славянских богослужений.
Монахи, после привычного светского окружения, поражают смирением, искренностью, простотой. Всматриваясь, «русский художник» запоминает их черты. Вот попадается ему навстречу приятно загорелая голова «нашего калужского типа» (с. 86), а вот «создание и более высокой церковности» – «крепкий и чистый лесной русский тип, заквашенный на Византии, родивший своеобразную высоту древнего зодчества, русской иконописи»… Таким «мог быть посол российский времен Иоанна Третьего, живописец Рублев или мастер Дионисий» (с. 127). Правда, запомнился и молодой монах-лодочник, с головой «поленовского Христа» (с. 124), но все же молодость – исключение, и чаще мы видим таких, как, скажем, отец Иосаф, «с седоватою бородою и старинно правильным лицом», какие часто можно было встретить «в русском семнадцатом веке» (с. 119).
Монашеский подвиг при скользящем взгляде извне – не заметен, ибо здесь «нет горя, нет острых радостей (вернее: наслаждений), особенно нет наркотического, опьяняющего и нервозного, что в миру считается острой приправой, без которой жизнь скучна» (с. 114). Однако, «православный человек» Зайцев чувствует напряжение монашеского подвига: «ночью люди молятся, днем работают, очень мало спят и очень дурно питаются – загадка, как они выдерживают?» (с. 108). Но загадочно это только для нас, прагматиков, а монахи смиренно несут этот подвиг вопреки всем тяготам, и какое в них «удивительное благочиние и сравнительно с миром большая незлобность и доброта», и хотя эти люди чаще всего «простого звания», «какая в них воспитанность в высшем смысле» (с. 109).
Вслушивается, вникает «православный человек» и в богослужение. Улавливает разницу с приходским; там оно как бы иное. В монастырской службе больше покоя, она здесь равномернее, отрешеннее. Нет в ней «чудесного хора», в песнопениях нет ни «рыдательности», ни «восторженности» (с. 96). Для монахов богослужение – это часть их внутренней жизни. Они идут в храм не отдыхать душой и, конечно уж, не слушать «чудесное пение». Богослужение для них – это «урок в битве за душу, за взращивание и воспитание высшего человека за счет низшего» (с. 98). Да, некоторые из монахов могут собирать редкостные книги, могут читать Плотина, но вот эта церковная служба – в их жизни самое главное.
* * *Афонская природа с ее виноградниками и оливковыми рощами не позволяет забывать о Греции, а Греция – о Древней Элладе.
И не потому ли, когда тает ночь, замечает «русский художник», как «теплым кармином» трогает «Эос верхушку Святой Горы, церковку Преображения» (с. 143), а знойным днем на монастырской лодке, – «не в полдень ли Великого Пана», – невольно видится ему «Афродита-Морфо», с покровом на голове, дремлющая в очередной приютившей путников бухточке. Приближаясь к воротам монастырским, «православный человек» настраивается на строгий лад. Серьезен и «русский художник». Влюбленный в Италию, в ее искусство, не может он не вспомнить о Данте, о том, как «пришел он раз, в изгнании, на заходе солнца со свитком первых песен „Ада“ к монастырскому привратнику, постучал в дверь и на вопрос: чего надобно? – ответил: мира» (с. 93).
* * *За этим же миром, можно думать, поехал в 1935 году на Валаам и сам Борис Зайцев, и задай ему кто-либо вопрос о цели поездки, он вероятно, повторил бы в ответ слова флорентийского поэта. На Валаам, – это ясно чувствуется, – Б. Зайцев ехал уже не «прикасаться» к святости, а, скорее, поклониться ей. И «православный человек» и «русский художник» – оба они неразделимы в русском паломнике, приехавшем в монастырь с женой и «с группой дам, туристов, молодежи» (с. 193). Женщинам вход на Валаам не заповедан, и нет им только доступа в некоторые отдаленные скиты.
Последний этап пути к Валааму – на монастырском пароходике. Отчаливают от Сердоболя и выходят на простор Ладожского озера. Небо хмуро. На воде «прохладно. Невеселое предвечерье севера». Впереди, еще очень «далеко, но уже белея Собором, сам знаменитый Валаам». «Возраст всего этого – сотни лет. Корень – Россия. Поле деятельности – огромный край» (с. 193). А первыми делателями и основателями монастыря – преподобные Сергий и Герман. В монастыре их можно видеть на многочисленных иконах. Сведений о их жизни сохранилось мало. Вглядываясь в историческую даль четырнадцатого века, только и ощущаешь их величие и уже легендарность (с. 195). А самый остров Валаам, что громоздится на гранитных глыбах над озером, – это уже не Афон с его солнечными виноградниками и нижней зеленью оливковых рощ. «Здесь бьют волны, зимой метели ревут, северные ветры валят площади леса. Все громко, сильно, могуче. Лес – так вековой. Скалы – гранит и луда. Монастырь – так на тысячу человек»… (с. 195).
Попутчик, – педагог из Таллина, – предупреждал, что «внутренняя, духовная и поэтическая» сторона Валаама раскрывается не сразу: К Валааму, – говорит он, – «нужно подходить молитвенно», «направляться к нему духовно» (с. 196). И сказано это было очень кстати, ибо в первые моменты встречи Валаам расхолаживает: кроме чисто мирской, казалось бы, хозяйственности, слишком уж монументален Собор, – «огромный и роскошный, но какой холодный» (с. 195). Старый, построенный в начале прошлого века, был снесен при Александре Третьем, а новый, воздвигнутый на его месте, увы, отражает «бедную художнически эпоху» и убеждает лишь в том, что в его строителях иссякло «исконно православное художническое чутье» (с. 195).
- Река времен. От Афона до Оптиной Пустыни - Борис Зайцев - Русская классическая проза
- Кусочек жизни. Рассказы, мемуары - Надежда Александровна Лохвицкая - Биографии и Мемуары / Русская классическая проза
- Точка невозврата - Николай Валентинович Куценко - Русская классическая проза
- Твои мои раны - Оксана Ююкина - Русская классическая проза
- Шаблоны доброты - Александр Анатольевич Зайцев - Русская классическая проза / Социально-психологическая
- Обращение к потомкам - Любовь Фёдоровна Ларкина - Периодические издания / Русская классическая проза
- Братья-писатели - Борис Зайцев - Русская классическая проза
- Дорогая Лав, я тебя ненавижу - Элия Гринвуд - Русская классическая проза
- Немного пожить - Говард Джейкобсон - Русская классическая проза
- Болевой порог. Вторая чеченская война - Олег Палежин - Периодические издания / Русская классическая проза