Рейтинговые книги
Читем онлайн Ядро ореха. Распад ядра - Лев Аннинский

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 107 108 109 110 111 112 113 114 115 ... 132

Василий Белов со своего конца идет к тем же ценностям, что и Битов, — ищет в человеке моральную опору, независимую от преходящих обстоятельств; Белов нащупывает эту опору с непосредственным нравственным чутьем, доставшимся ему по традиции, — и он тоже вплотную подходит к категориям морали, он их всем существом чувствует, и…

И здесь перед ним возникает самая трудная проблема. Внутренняя точка с опоры у него дана человеку изначально: он ее не выбирал; и она работает до тех пор и при том условии, что человек остается в лоне традиционной действительности. Стоит отдельномучеловеку выпасть…

Впрочем, здесь я перейду на конкретный материал. В одном из рассказов Белова эта драматическая возможность вдруг реализуется жутким событием; и тогда смутное чувство, что за линией деревенского горизонта возможен совсем иной, по иным законам живущий мир, оборачивается настоящей душевной катастрофой.

Рассказ называется «Дожинки». Он написан от лица мальчишки военных лет, который стал свидетелем драки двух односельчан, двух бывших солдат, которые вернулись с фронта лютыми врагами. Страшная сцена, в которой во время праздника дожинок эти вчерашние солдаты, напившись, обвиняют друг друга в предательстве, кончается поножовщиной и убийством. Серегу схоронили. Николай восемь лет отсидел, вернулся и умер, не протянув и недели; он жить не мог: между этими людьми произошло что-то страшное, а что именно — было непонятно рассказчику, и узнал он разгадку много лет спустя, и разгадка была вот какая.

Односельчане воевали вместе, вместе попали в плен, на допрос к немецкому офицеру, оба запирались, когда их вызывали порознь, а потом этот офицер фашистский сделал элементарный ход:

«— Знаете вы друг друга? — спросил у Николая… — Знаешь, спрашиваю? — заорал он.

Николай отрицательно покачал головой.

— А вот этот гусь говорит, — офицер намеренно спокойно кивнул на Серегу, — что знает тебя. Вы же из одного взвода.

Серега открыл рот, чтобы крикнуть, что он ничего не говорил, что все врет, сволочь… Удар по темени свалил его с ног… Николай сквозь зубы циркнул слюной на лежавшего Серегу…»

Они спаслись оба, спаслись случайно и порознь, и встретились уже после войны. И уже друг другу не верили. И потом это все обернулось страшной пьяной сценой с обвинениями в предательстве, убийством одного, смертью и другого — смертью от тоски. А ведь оба, заключает Белов, были не виноваты.

Но если оба были не виноваты, спрашиваю я, то должна же быть причина, из-за которой два честных человека стали врагами и погибли!

Белов не обвиняет их. Но в его рассказе обнажается тревога, которая в других рассказах едва угадывалась. Наивная, нерасчлененная доброта, за которую Белов в принципе любит своих сельских жителей, действует далеко не всегда. Что ж, выходит, достаточно появиться какому-нибудь элементарному провокатору, чуть более искушенному, достаточно сказать: «А этот гусь говорит…» — и что же? Как легко обмануть эту доверчивую доброту, как легко обернуть во вред — ведь много лет спустя в ножи пошли, и не виноваты вроде, а ведь попались на пушку! Боль и тревога, которую испытывает при этом Белов, открывает нам нравственную ограниченность его героев. Их цельность помогает им лишь в пределах породившей их ситуации. Стоит ситуации перемениться — и они падают жертвами этой своей примитивной цельности. В сущности, стоит оторваться от родной почвы — и они бессильны. Герой Белова имеет точку опоры, как существо традиционное; как личность он этой опоры еще не имеет.

Вернусь к статье В. Камянова о «мышлении вздохами», именно к той точно сформулированной ее части, где говорится об опасностях этого типа мышления. Тяга к ограниченной цельности, к устойчивости и стабильности очень легко застывает в стереотип. «Стабильность… становится нормой». «Там, где обнаружена святость, кончаются поиски и начинается канонизация». И — главное: «Единичное, неповторимое уступает место типу». Так реакция на бездушную математику усложненного и, как формулирует Ка-мянов, «шибко грамотного» мира может дать точно такой же бездушный стереотип, замешанный на простоте и доверчивости, как на универсальных дрожжах. Известно, однако, чего хуже может быть простота. Опасность, о которой пишет Камянов, реальная, и Белов не мог не выявить ее на своем пути. Наиопаснейший момент — это то, что отразилось в «Деревне Бердяйке», потому что там нравственный стереотип еще не воспринимался как стереотип, и из кротости сельских жителей, при желании, можно было вывести все что угодно — от программы устранения городов до беспрограммного погружения в самостийное это бытие, которое «в себе», «для себя», «из себя» и т. д. Все дело в том, что сращенность человека с лоном, с почвой, с судьбой может быть разрешена как проблема либо в сторону личного бытия, где эта почва становится нравственной опорой, либо в сторону бытия безличного, где она становится для личности могилой, а для литературных качеств произведения — тупиком. Эта принципиальная опасность Белову грозит постоянно, это как бы обратная сторона его открытия; но чем дальше он пишет, тем резче чувствуются эти внутренние «оступания в хлябь».

Новейший рассказ В. Белова — «Мазурик» в февральском номере «Нового мира» — кажется мне примером такого оступания. Пересказать рассказ трудновато, но если говорить просто — перед нами еще одна деревенская бывальщина, байка, в которой мы должны любоваться лихим молодцем, причем лихость на этот раз выражается в умении, так сказать, безнаказанно стибрить что плохо лежит. Тащит наш мазурик по мелочи, и без зла, — то кнут стянет, то клок сена и однажды даже, изловив ночью на улице козу, прется с нею к хозяйке, у которой стоит на постое (это чтобы не платить, значит): «Дои, мать, да быстро!» А та, судорожно выдоив козу, обнаруживает, что эта коза — ее собственная. Одним словом, баечки получше, баечки похуже, и интонация вполне занимательная, однако читаешь, и все вертится в голове вопрос: к чему все это? И глядя, как прихватывает Сенька-мазурик очередной плохо лежащий кус, думаешь: наконец это все? Все!

Я, правда, вышеописанных ощущений в зрелом возрасте не помню, за мной разъяренные хозяева не гнались, сужу извне; и все же рискну заверить, что отнюдь не нарушение уголовного кодекса смущает меня в этом рассказе; это еще ладно бы, чего не бывает. Вот у Битова герой в «Саде» облигацию стащил, так я даже защищал его перед одним критиком: любовь, знаете… Здесь меня смущает другое: бедность человеческого сознания, бедность авторского отношения. Похождения Сеньки-мазурика описаны в интонации «во, дает!». А я хочу знать, почему «дает». Я не ищу развлечений. Я ищу ответов. После «Привычного дела» я вообще многое ищу в Белове. Теперь с Белова спрос другой. Автор «Деревни Бердяйки» писал этнографическое бытие, вообще не задумываясь о конечном смысле этого бытия. Автор «Привычного дела» — задумывается. Он прорывается сквозь вековые стереотипы к личной судьбе, он ищет нравственный смысл происходящего, он чувствует, что за безличным укладом должен выявиться высший уровень бытия.

В «Привычном деле» — разрешение беловской темы. Здесь Белов подходит к вопросу о личности, о том начале в человеке, которое определяется как раз неспособностью свестись к стереотипу. Эта лучшая и самая совершенная вещь Белова отличается от прежней его прозы не только тем, что все мотивы собраны здесь воедино, что Иван Африканович — характер синтетичный, что он вобрал все черточки любимых героев Белова: их спокойную мудрость, их простую серьезность, их терпение, доброжелательность, душевную щедрость. В этом смысле последняя повесть Белова, конечно, венчает его поиски; здесь главная этическая тема Белова — неуязвимость внутренне цельной жизни — концентрируется, оформляется, увенчивается формулой. «Привычное дело» это рефрен: какая ни напасть — Иван Африканович все выносит, дело привычное. Эта повесть и в сюжетном отношении итожит знание Белова о человеке, она развивается не динамически, а как бы по лирическим темам; сцены из жизни Ивана Африкановича высвечивают в его душе разные стороны, как высвечивает солнце землю с разных сторон; так эти люди веселятся — а вот так они относятся к детям, а вот так к природе; так они любят, так трудятся, таковы они в старости и т. д. Повествование движется не сменой событий, а сменой точек наблюдения.

Но в этой эпической традиционности уже ощущается нечто для Белова новое: острое ощущение пронизывающей все единственности судьбы, жизни данного человека. Ощущение судьбы личности.

Прежде у Белова рождение и смерть уравнивались в покойном и невозмутимом течении жизни, которая была всегда права — независимо от того, за Сашку вышла Анька или за Генку, и от кого она рожала, — лишь бы жизнь продолжилась. Теперь выявилось нечто новое: и смерть есть трагедия, и любовь Ивана Африкановича к жене Катерине — уже не то щедрое, природное нерасчлененное чувство, каким Люба-Любушка готова была одарить незнакомого «черноглазого парня»; теперь перед нами любовь сугубо личная, незаменимая, окрашенная совершенно новой тревогой, — любовь единственная.

1 ... 107 108 109 110 111 112 113 114 115 ... 132
На этой странице вы можете бесплатно читать книгу Ядро ореха. Распад ядра - Лев Аннинский бесплатно.
Похожие на Ядро ореха. Распад ядра - Лев Аннинский книги

Оставить комментарий