Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но в разгар антисемитской травли начала 50-х гг., отчасти под влиянием Л.В.Маяковской, всегда не терпевшей Л.Ю.Брик, а теперь поддавшейся мутной волне антисемитизма, про Л.Ю.Брик стали печататься клеветнические статьи; музей в квартире Бриков был разорен и закрыт, портрет Лили и фотокопия письма к Сталину исчезли из нового музея (подлинник оставался у Сталина); а сама Л.Ю. была вычеркнута из официальных биографий поэта. Протест сестры Л.Ю.Брик — французской писательницы Эльзы Триоле — и её мужа, Луи Арагона, напечатанный во Франции, у нас отказались перепечатать.
Только десятилетиями спустя и мы узнали, что уже в самой публикации завещания Маяковского («Товарищ Правительство!..») была сделана купюра: оно кончалось словами «и Веронике Витольдовне Полонской» — при которой он и застрелился.
Но возвращаясь к Пастернаку: он написал не только революционные поэмы «1905 год» и «Лейтенант Шмидт», но и «сомнительную» поэму «Спекторский». где описание Ленина можно было толковать и так и сяк, да и посвящение революционерке в «1905 годе» было какое-то странное:
« Отвлеченная гpoxoтoм стрельбищ,
Возникающим там, вдалеке,
Ты огни в огчужденье колеблешь,
Точно улицу держишь в руке
И в блуждании хлопьев кутежных
Тот же гордый, уклончивый жест
Как собой недовольный художник,
Отстраняешься ты от торжеств.
Как поэт, отмечтав и отдумав,
Ты рассеянья ищешь в ходьбе
Ты бежишь не одних толстосумов –
Все ничтожное мерзко тебе».
Как это «собой недовольный художник»?
Да и ниже в той же поэме: «те лаборантши — наши матери или приятельницы матерей» — они же химичат бомбы: народоволки — может быть, эсерки?
Словом, превознесению Пастернака мы были рады, хотя я его плохо понимал и не был тогда его поклонником — лишь Пастернак 40-х годов вполне открылся мне и был безоговорочно мною принят. (И сам Пастернак позже отверг свою поэзию, созданную ранее 1940 г.).
По всем линиям все становилось лучше внутри страны; сложилось впечатление, что время эксцессов и неграмотных перегибов кончилось, преследование интеллигенции кончилось, образование налаживалось вес лучше, — социализм, вроде бы, получился, рабочие были за Советскую власть, голод в деревне прекратился, в городе снабжение начало налаживаться (хотя бы и через «коммерческие» магазины[96]; но и по карточкам стали выдавать больше).
Ощущение перелома к лучшему охватило всю интеллигенцию, не исключая, конечно, и меня; весной 1934 г., разговаривая с Ниной Магазинер, я сказал ей:
— Интеллигенция повернула к социализму. — И так оно и было.
Брат мой Алеша вступил в комсомол; мы называли его «наша семейная партийная прослойка»[97].
Ощущавшийся поворот достиг высшей точки — полного принятия советского социализма подавляющим большинством интеллигентов, кроме одиночных старых зубров, — к 1936 г.
Но в моей собственной жизни происходил поворот иного рода: любовь.
Летом 1934 г. я уехал с моими родителями в Коктебель — как оказалось, в последний раз. Об этом уже рассказывалось в шестой главе — теперь хочу показать Коктебель 1934 г. глазами моего четырнадцатилетнего брата Алексея Дьяконова.
Далеко за полями и шпалами,Сотни верст от меня отдалив.Заискрясь водяными опалами,Спит зеленым залитый залив.Тут за мысом далеким и гордым.Изогнувшись дугою, как лук,Окруженный холмами и горами,Спит, раскинувшись, старый друг.Пусть эмаль зашуршит о камень,И песок зашипит, как во сне,А закат озарит, словно пламя,Эти горы и степи мне.А вулкан завернулся в лаву,В глубине приютил сатану;Тень его зеленым удавомПогрузилась на дно в глубину.И за мысом, где ждут сердоликиЛюбопытных и жадных людей,Крабы ползают, злы и дики,Охраняя покой камней.Заворачиваются в рулоныВолны быстрые о песок, –Ветер только доносит их стоныИ песчинки крутит у ног.Пусть последним, но тщетным звономОтзвенит последняя трель…Грозовым надышавшись озоном,Продолжает спать Коктебель.[98]ВечерСолнце заходит за синей горой –И тени ложатся, длинны –Озаряя холмы с желтоватой травой,И поля, что кому-ю родны.Золотятся верхушки задумчивых гор,Ярко-красные тучи ползут;Вот уходят за море, в далекий простор,А наутро к нам снова придут.Солнце село. А сумрак крадется, как вор,Он окутал холмы и поля;Полземли отошло в темно-синий шатер,Отдыхает от солнца земля.
V
Осенью 1934 г. умер Марр, выбывший еще год назад после инсульта; 1-го декабря 1934 г. был убит Киров. В первой газетной заметке убийца, Николаев, был назван белоэмигрантским агентом, что предсказывало репрессивные меры против интеллигенции и остатков дворянства — тех, у кого могли быть родные или друзья в эмиграции; но чуть ли не на следующий день газеты дали понять, что убийство — дело троцкистско-зиновьевского блока.
Обе версии и тогда не казались вполне надежными — первая потому, что от нее сразу же печатно отказались (по крайней мере, имплицитно), вторая потому, что зиновьевцы как-никак были большевиками и как таковые должны были бы быть против индивидуального террора — это было обязательной частью большевистского кредо. Но, видимо, в ОГПУ-НКВД теперь давно уже было не до тонкостей партийных программ (которым еще недавно в деле Воли Харитонова было придано столь важное значение).
Убийство Кирова было как гром из ясного неба; было очевидно, что последуют широкие репрессии, противоречащие общему настроению улучшения социальных отношений в стране и явному затуханию — уже, казалось, давно мнимой — классовой борьбы. Поражал и сам факт террористического акта. Последние в истории Октябрьской революции на нашей территории акты индивидуального террора, о которых мы знали, относились к началу 20-х гг. — покушение на Ленина, убийство Урицкого, Володарского; но то были действия эсеров, партии принципиально террористической, — однако эсеры сошли со сцены после лсвоэссровского мятежа 1918 г., после антоновского мятежа на Тамбовщине в 1921 г., после сдачи Савинкова в 1924 г., и трудно было представить себе реально существующую эсеровскую организацию в Ленинграде десять лет спустя — в нашем представлении практически все эсеры были давно расстреляны. Боровский и Войков были застрелены за границей, где не было и не могло быть непроницаемой охраны НКВД.
Но террористический акт, организованный левыми большевиками, был непонятен.
Весь город в добровольно-обязательном порядке участвовал в похоронах Кирова; было известно, что сам Сталин приехал из Москвы[99]. Но Киров жил и держал себя просто, был популярен, и многие искренне хотели отдать ему последний долг. Сам я о Кирове знал тогда очень мало и вряд ли пошел бы хоронить его по доброй воле; меня одолевал скорее страх за будущие последствия.
Толпы шли колоннами по учреждениям и предприятиям, с черными лентами на красных знаменах, с портретами Кирова в траурной рамке и с портретами Сталина без оной. Все было как на ноябрьской демонстрации — и все было не так: и маршрут был иной — шли к Смольному по Шпалерной (Воинова), куда именно — не знаю (все же ушел до окончания процессии), и шли молча. На душе у меня, да и наверное у всех, было неважно: впереди ожидали серьезные неприятности. Какие? Мы не знали.
Хотя была принята версия об убийстве Кирова зиновьевцами, однако первоначальный удар был нанесен по дворянам, в чем, казалось, не было никакой логики. Вскоре после похорон ко мне забежал Котя Гсраков: прошла облава по комнатам и комнатушкам, где ютились сохранившиеся дворяне — главным образом, старушки-вдовы, но были и немногочисленные мужчины и довольно много юношей и подростков. Им было предложено, не помню уж, в 48 или 72 часа выехать из города в назначенные места высылки под надзор НКВД. Операция была почти всеобъемлющая, но все же не совсем: некоторые полезные дворяне-специалисты, занимавшие нужные посты в промышленности или в высших учебных заведениях, даже в армии, были оставлены в покое (хотя опять-таки не все); но более всего акция касалась именно старых и юных. Но и из них кто-то по непонятным причинам сохранился в Ленинграде, как например, баронесса Клодт, у которой позже для совершенствования в английском языке брала уроки моя жена; или, например, Ерехович.
Я пошел провожать Котю и его мать и сестру на вокзал. Местом жительства им была назначена станция Медянка (Пятакове) в Казахстане. Уезжали они в купированном вагоне, но поезд был дополнительный, сверх расписания: так называемая «Дворянская стрела».
- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- Роковые годы - Борис Никитин - Биографии и Мемуары
- Сибирской дальней стороной. Дневник охранника БАМа, 1935-1936 - Иван Чистяков - Биографии и Мемуары
- Кольцо Сатаны. Часть 1. За горами - за морями - Вячеслав Пальман - Биографии и Мемуары
- Лоуренс Аравийский - Томас Эдвард Лоуренс - Биографии и Мемуары
- Троцкий. Характеристика (По личным воспоминаниям) - Григорий Зив - Биографии и Мемуары
- Откровения маньяка BTK. История Денниса Рейдера, рассказанная им самим - Кэтрин Рамсленд - Биографии и Мемуары / Триллер
- Вдохновитель репрессий или талантливый организатор? 1917–1941 гг. - Арсен Мартиросян - Биографии и Мемуары
- Кутузов. Победитель Наполеона и нашествия всей Европы - Валерий Евгеньевич Шамбаров - Биографии и Мемуары / История
- Письма с фронта. 1914–1917 - Андрей Снесарев - Биографии и Мемуары