Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак: занятия на «английском цикле» лингвистического отделения (факультета); занятия с группой отстающих, там же; сдача экзаменов за литературное отделение (факультет) и иногда слушание лекций там; преподавание в Институте восточных языков; и уж только сверх всего этого романы; но и на них вполне хватало времени.
Такой темп жизни задала себе Нина в 1934 г., и так она продолжает жить и в 1989 г.;[85] только еще прибавились дом, дети, хозяйство, — и, конечно, немного испортился характер; она стала утомленной, раздраженной, даже немного властной — или это кажется потому, что голос стал громкий, а слух стал слабеть. Но не работоспособность. И не блеск её преподавания.
Вот вам портрет в молодости нынешнего профессора, доктора филологических наук, известного литературоведа Нины Яковлевны Дьяконовой.
Возвращаюсь к 1933.34 учебному году. Я, конечно, отличал Нину среди ее однокурсников, но мне казалось, что вся она до такой степени не для меня, что я не очень и смотрел в ее сторону. Урок Вани Фурсенко не прошел для меня даром, и я представлялся себе молодым человеком малоинтересным.
19 апреля 1934 г. мы присутствовали на каком-то скучнейшем общеинститутском профсоюзном собрании; я сидел рядом с Келей Стрешинской, а Нина (которая недавно поссорилась со своим последним кавалером) с некоторой грустью, как она потом рассказывала мне, окидывала взором аудиторию в поисках — кого бы выбрать в провожатые: не одной же ей уходить из института! В этом отношении она была довольно избалована: первое предложение руки и сердца она получила — или, вернее, ее мать получила за нее — в Крыму, когда Нине было 14 лет; и когда эта цифра была сообщена соискателю, он ушел с восклицанием:
— Боже, какое несчастье!
Так или иначе, Нинин взор упал на меня. По решению судьбы, я накануне разбил очки, и в ту весну ходил без них, что, говорят, мне было к лицу. Мы вышли втроем — Ксля, я и Нина, и так дошли до начала Невского. Келя жила на Гороховой (Дзержинского) и повернула направо, — а я остался и двинулся с Ниной по Невскому; как она потом рассказывала, она торжествовала победу.
Весна 1934, осень 1934, весна 1935, осень 1935 года…
Не буду я дальше рассказывать эту историю — она слишком дорога и мучительна моему сердцу; много лет я помнил каждый день в отдельности, каждую дату; записывал в календарик, хотя и записывать было не надо, все врезывалось в память, — а я записывал, записывал даже, в чем была Нина в важные для нас с нею дни. Все, все помнилось; впоследствии многие годы я намеренно не вспоминал тех дней, тех дат, чтобы себя не мучить. Я не смогу передать читателю все мое волнение тех месяцев, а кое-как рассказывать не надо. Такого не было больше никогда ни у кого — это я знаю; хотя знаю и то, что у читателя тоже было свое, что он вспоминает таким же небывалым. Тем и ограничимся.
Были бесконечные хождения по нашему прекрасному городу — двадцать, тридцать, сорок километров; была лужайка в березовой роще на Крестовском острове, еще не ставшем Парком Победы, и старик-сторож, подошедший к нам и сказавший:
— Маркс учит! Что надо беречь государственную собственность! А вы мнете траву.
Было стремительное нарастание чувств, быстро несшее нас к чему-то. Было, когда я взбегал позади нес в кабинет фонетики и вдруг увидел, что у нес толстенькие, некрасивые ножки, и сердце наполнилось к ней теплом, жалостью и еще большей, чем всегда, любовью. Были опять хождения по проспектам, по скверам, по рощам; еще более стремительное нарастание чувств, за которым уже нет пути назад; был вдруг увиденный страх в этих ясных глазах — перед неизбежностью грядущего, и я обуздал свои чувства в тот самый момент, когда они перестали быть загадочными и непонятными, и я поступил (или я так думал?) к ней на службу — «не мне, не мне, а только си». Было и то, что я, приблизив лицо к её милому лицу, раз сказал ей, чтобы избежать сглаза:
— Какая ты некрасивая… — а она поверила и залилась непонятными мне слезами. Поверила!
Все это время вспоминается как вечно окутывавшее нас облачко счастья. Помню только, как все, что вокруг нас, — все это мы и любили и не любили одинаково — людей, стихи, книги, поступки.
Но было и одно страшное событие, которое я старался не вспоминать, но помню всегда, и сейчас так же ярко, как в первый раз.
Я шел встречать Нину после ее занятий (в Институте восточных языков в Максимилиановском переулке, где она тогда преподавала), шел по узкой Гороховой. У тротуара остановился полный автобус — они тогда лишь недавно стали частыми на улицах. По тротуару шла молодая женщина и вела за руку очаровательного, в золотых кудрях, чистенько одетого ребенка лет двух с половиной. Вдруг она повернулась и стала переходить улицу перед самым носом автобуса — так близко, что шофер, ничего не подозревая, пустил автобус с места. Она побежала, таща ребенка за руку — тот с трудом ковылял на своих глупеньких ножках, — и колесо автобуса его переехало. Раздался общий крик на улице, шофер затормозил — но было уже поздно. Мать, взяв на руки тело ребенка, кинулась к двери расположенной напротив поликлиники.
Если бы я был суеверным, мне бы это показалось ужасным предзнаменованием. Но я ничего не сказал Нине — вообще никому не говорил об этом; мы встретились и пошли гулять, как обычно. Сейчас рассказываю едва ли не в первый раз.
Молодость, как вскоре оказалось, может все пережить и не переставать быть молодостью.
Мы бродили по городу часами — но все эти месяцы мы оба и очень много работали: она — не только занятая своим ученьем в своем институте, но. как я уже упомянул, и преподаванием в Институте восточных языков; я — готовясь по-многу часов ежедневно к занятиям с Рифтиным, а потом к экзаменам, не только на языковедческом отделении, но в тот год все еще и на историческом.
Наступило лето. Я уехал в Коктебель, Нина в Железноводск.
Второй мой студенческий год окончился хорошо. Если отвлечься от личного и обратиться к тому, что я считал планом своей жизни, то можно было сказать, что я научился работать. Не только в течение 1933–34 учебного года, но и двух следующих, три года подряд, я после возвращения «из института» (или из хождения по Ленинграду и Островам) каждый день, без выходных, работал еще четыре-шесть часов, а то и больше, и не только по заданному, но и читал незаданные клинописные тексты.
Летом 1934 г. было важное событие в жизни моего брата Миши: в Эрмитаже происходил Международный конгресс по иранскому искусству и археологии. Кроме собственной эрмитажной богатой коллекции, прибыли экспонаты с разных концов Советского Союза и из-за рубежа; весь сектор Востока, да и другие сектора, были мобилизованы на устройство выставки, на что, как всегда, было отпущено очень мало времени: когда в первый день И.А.Орбели вместе с руководителями Конгресса и представителями наших властей перерезал ленточку, в последнем зале еще прибивали полочки.[86]
Съехались сотни иностранных ученых. Миша делал доклад по теме своей диссертации — в духе школы Орбели он показывал на примере одного памятника искусства (средневекового бронзового сосуда в форме коровы с теленком, с надписями), что такой памятник может служить источником не только для искусствоведческих, но и для исторических выводов. Доклад имел успех, выступал ряд видных зарубежных ученых, и это считалось победой советской исторической науки. Не исключено, что для этого успеха много значил Мишин хороший и свободный английский язык; и вообще, участвовав в течение жизни во множестве международных научных конгрессов, я теперь отдаю себе отчет в том, как важны для успеха и привходящие моменты — умение говорить, необычность подхода, вежливость присутствующих корифеев, относящаяся часто не столько к докладчику, сколько к его народу, редко представленному до сих пор в науке, и множество других причин. Но, конечно, сам опыт использовать памятник искусства как памятник истории был нов и интересен, а лектор Миша был отличный.
У своих соотечественников он имел меньше успеха с этой же самой темой. Как раз в то время были вновь введены ученые степени (вместо магистра почему-то ввели кандидата — так раньше назывался человек, окончивший институт, но не получивший степени). Заслуженным ученым давали степени без защиты, молодежи приходилось защищать. Миша был одним из первых, защищавших диссертацию. Она имела неудачное название «Ширванский водолей 1205 г. до н. э. как исторический памятник». Степень ему дали, но продернули в «Ленинградской правде», и недоброжелатели всячески обыгрывали слово «водолей».[87]
I V
С 1931 г. я сравнительно редко встречался с моими прежними друзьями. Надя была замужем, и ходить к ней мне было неловко. Ваня Фурсенко, который еще в школе обогнал Надю на целый класс, уже осенью 1930 г. поступил на биологический факультет, и хотя он и превратился в факультет животноводства и растениеводства, все же продолжал учиться на специальности физиологии человека — у А.А.Ухтомского. Этого ученого не погубило ни то, что он был бывший князь, ни то, что в науке он во многом расходился с И.П.Павловым, учение которого — особенно после его патриотического, в высшей степени лояльного по отношению к Советской власти выступления на Международном конгрессе физиологов в Ленинграде в 1935 г. — стало официозным в нашей стране. По своему облику Ухтомский чем-то напоминал А.Н.Крылова — седой бородой, демократической курткой, высокими мягкими сапогами — вроде валенок. В 1933.34 гг. Ваня был очень занят своей наукой, а в 1936 г., окончив, и вовсе переехал в Колтуши. Я почти не виделся с ним. Котя Гераков в высшее учебное заведение попасть, конечно, не мог, но все же учился в каком-то техникуме. С ним мы видались сравнительно часто. У меня не проходила какая-то жуть, когда я с ним общался, от смущения, что он сын расстрелянного. Но он «к своей указанной судьбе привык»,[88] а отношение его ко мне было такое теплое — и, честно говоря, так подкупало его серьезное и доброжелательное отношение к моим стихам, которые я ему единственному и решался читать, — что у него я бывал часто и любил его, как и он явно любил меня.
- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- Роковые годы - Борис Никитин - Биографии и Мемуары
- Сибирской дальней стороной. Дневник охранника БАМа, 1935-1936 - Иван Чистяков - Биографии и Мемуары
- Кольцо Сатаны. Часть 1. За горами - за морями - Вячеслав Пальман - Биографии и Мемуары
- Лоуренс Аравийский - Томас Эдвард Лоуренс - Биографии и Мемуары
- Троцкий. Характеристика (По личным воспоминаниям) - Григорий Зив - Биографии и Мемуары
- Откровения маньяка BTK. История Денниса Рейдера, рассказанная им самим - Кэтрин Рамсленд - Биографии и Мемуары / Триллер
- Вдохновитель репрессий или талантливый организатор? 1917–1941 гг. - Арсен Мартиросян - Биографии и Мемуары
- Кутузов. Победитель Наполеона и нашествия всей Европы - Валерий Евгеньевич Шамбаров - Биографии и Мемуары / История
- Письма с фронта. 1914–1917 - Андрей Снесарев - Биографии и Мемуары