Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что у него? Сердце? — щелк челюстью. — Печень? — другой щелк челюстью. — Мочевой пузырь? — третий щелк челюстью. — Ноги? Руки? Позвоночник?
— Легкие, — сказал Семен Ефремович.
— Позавчера… — щелк челюстью, — двое легочных тю-тю… Вчера — трое… Сегодня — полтора.
— Полтора? — ужаснулся Эфраим.
— Один — тю-тю… а другой только тю… Может, к вечеру и он тю-тю… Пошли за мной! — скомандовал сухопарый санитар, который зарабатывал на жизнь в покойницкой.
Старик Эфраим и Шахна переглянулись. Шмуле-Сендер, опавший, как дрожжевое тесто, постукивал себя по голенищу кнутом. Все больней и больней.
Все, кроме Шмуле-Сендера, вошли в темный, служивший покойницкой амбар.
Провожатый подошел к широкому настилу, на котором лежали прикрытые больничными простынями трупы, и стал откидывать одну простыню за другой.
— Ваш?
— Нет.
— Это женщина. Пошли дальше! Ваш?
— Нет.
— Сколько ему было лет?
— Тридцать… с лишним, — промолвил старик Эфраим и почувствовал, как что-то хлынуло в горло из помойного ведра.
— Этот совсем молоденький… — сказал человек со щелкающей челюстью и приподнял еще одно покрывало.
Старик Эфраим до боли сжимал рот, но помои продолжали хлестать в горло, заливали его лицо, руки, холщовую рубаху, домотканые штаны, и он бросился бежать от них — на свет, на волю, к застывшему Шмуле-Сендеру, упал на него всей своей тяжестью, всем своим отчаянием, всей своей, обрызганной помоями, радостью — ведь ни под одной простыней его Эзры, его поскребыша не было! — и Шмуле-Сендер обнял его так, как никогда никого не обнимал — ни свою жену Фейгу, ни своего счастливого белого Берла.
— Бог нас любит, Эфраим, — шептал он. — Любит!.. Кого же ему любить, если не нас?.. Когда мы остаемся совсем голые, он вдруг посылает нам теплые рейтузы… Да что с тобой, Эфраим? Неужели ты плачешь?
И оттого, что каменотес прижался к нему, Шмуле-Сендер тоже обронил слезу.
Пока старики обнимались, приходили в себя после покойницкой (хотя отцу и не внове было видеть синюшные тела и лица мертвых), Семен Ефремович разыскал где-то в коридоре доктора Гаркави. Самуил Яковлевич, как всегда, был в раздоре с российской действительностью; рассеянно слушал Шахну, отдавал на ходу какие-то непонятные распоряжения, метал громы и молнии на больничные порядки: мол, солнца нет, медсестер нет, денег нет, а все хотят быть здоровыми. Выздороветь можно где угодно — в Карлсбаде, в Баден-Бадене, в Ницце и даже Алуште, только не в этом бардаке, не в этой клоаке, не в этих Авгиевых конюшнях. На вопрос об Эзре доктор Гаркави ответил, что все идет, как и должно идти, спросил у Семена Ефремовича, знает ли он, что такое открытый процесс в легких, и, когда тот признался, что не имеет об этом ни малейшего представления, Самуил Яковлевич с мрачной торжественностью сказал:
— И мы, представьте, не имеем.
Скорее для приличия, чем для пользы дела Самуил Яковлевич поинтересовался у Семена Ефремовича, нет ли у него родственников за границей. Там, за границей, как будто изобрели новое, весьма действенное средство против скоротечной чахотки; стоит оно, правда, дорого. Но если есть богатые родичи…
— Нет. За границей у меня никого нет. Только товарищ… друг детства… Торгует там лучшими часами в мире.
Гаркави выслушал его и сказал, что ему лично не нужны ни лучшие, ни худшие часы в мире: все равно все они показывают время, то есть то, что ему не хочется знать.
— Вы только отцу ничего не говорите, — попросил Шахна.
Самуил Яковлевич насупился, сдвинул брови на переносице, проворчал, что за этим надо обращаться к другому доктору. Он, Гаркави, за всю свою практику родственникам своих пациентов ни одного хорошего слова не сказал. Скажешь, а все обернется по-другому, тогда лезь из кожи, оправдывайся. Родственники должны знать одно: их близкий болен.
— Славный малый! — посетовал Самуил Яковлевич. — Я надеюсь на его жизнелюбие. Черт-те что в палате вытворяет. Не палата, а испанский город Толедо. Кто у него король, кто — верховный инквизитор! Целыми днями с Цемахом и Менаше Пакельчиком разыгрывают судилище.
— Какое судилище?
— Ваш Эзра — отравитель колодцев, сестра Зельда — влюбленная в него дочь знатного алькальда, Менаше Пакельчик (вон он лежит!) — мудрый рабби Гилель. Я в восторге от их лицедейства. Организм человека — прелюбопытнейшая штуковина. Вы не поверите, но лечебный эффект налицо. Цемах перестал задыхаться; Менаше Пакельчик — жаловаться на боли в печени, а ведь у него, не про нас да будет сказано, порча крови.
Незаметно подошли старики, поклонились доктору.
— Знакомьтесь: мой отец — Эфраим Дудак, — представил каменотеса Шахна. — Его друг — водовоз Шмуле-Сендер. Доктор Гаркави Самуил Яковлевич. Доктор говорит, что наш Эзра — молодец.
— Спасибо, спасибо, — зачастил старик Эфраим, — но молодцы в больницу не попадают.
— Молодец не тот, кто в нее попадает, а тот, кто из нее выходит, — сказал Гаркави и рассмеялся.
Но старику Эфраиму, видно, было не до смеха. Ему не терпелось как можно скорей увидеть Эзру, рассказать ему про дорогу в Вильно, ободрить его, обрадовать, что он присмотрел для него бурого, ну, не совсем бурого, но почти настоящего медведя.
Самуил Яковлевич и Эфраим прошли по длинному, уставленному всякой рухлядью коридору: ведрами, носилками, каталками, парашами, метлами и проследовали в такую же длинную, только сводчатую палату, на потолке которой проступал какой-то странный рисунок, изображавший, как уверяли знающие люди, казнь Юдифью Олоферна, однако в выцветшей мазне нельзя было узнать ни храбрую дщерь Израиля, ни любвеобильного Олоферна, павшего жертвой своей прихоти.
— Реб Менаше! — услышал Эфраим знакомый голос. — В этом месте ваш рабби Гилель говорит верховному инквизитору: «Нам нужен не ночлежный дом, а родина». Ну!
— Ой! — простонал тот, кого Эзра назвал Менаше. — Нам нужен не дом, а година.
— Не година, а родина. Эр, Менаше. Эр. Как вы могли торговать готовым платьем, если вы не выговариваете «эр»?.. Цемах! Верховный инквизитор!
— Что? — вздрогнул «верховный инквизитор», натягивая на себя одеяло.
— Твоя реплика!
— «Пароду нужна родина. А разве вы, евреи, — народ?» — вяло произнес «верховный инквизитор» Цемах, страдающий бронхиальной астмой, и натянул сползающее одеяло.
— «Если мы не народ, то как же мы сохранились среди ужасных преследований, — выкинув вперед правую, полководческую руку, возгласил Эзра-отравитель, — среди нестерпимых мук со времени разрушения второго храма и времени рассеяния?»
— Сестра, парашу! — закричал кто-то.
— «Разве мы не претерпели все бури и перевороты, в то время как вокруг нас рождались, созревали и умирали народы?» — обращался Эзра к притихшему Менаше Пакельчику.
— Парашу!
— «В то время как усиливались и падали государства, возносились и рассыпались в прах языки?»
В палате стало тихо. Так тихо, что не слышно было, как в принесенную Зельдой парашу, журча, втекает нетерпеливая моча.
Приказчик магазина готового платья Менаше Пакельчик сладко посапывал. Во сне он обрел родину, которая напоминала огромный ночлежный дом без стен и коек: вместо стен возвышались рощи, а вместо коек цвели луга…
— Болеть скучно, — сказал Самуил Яковлевич, когда они протиснулись поближе к Эзре. — Вот они и разыгрывают всякие сцены из времен испанского изгнания.
Старик почти не слышал Самуила Яковлевича. Весь его слух, все его зрение были захвачены и отданы Эзре, бражнику, выдумщику, скитальцу. Неужели не узнает? Думает — новенького привели. Больного.
Больного, конечно, больного. Когда у него, поскребыша, родится сын или дочь, он поймет, чем хворают родители. Они хворают любовью, и хворь эта неизлечима. Нет от нее лекарства ни в России, ни в Америке, ни в Палестине. Только смерть исцеляет.
— Отец! — услышал Эфраим.
Эзра сбросил с себя одеяло, соскочил с койки и босой, в казенном белье, купленном на пожертвования богатых виленских евреев, поплыл к старику, приплясывая, как на свадьбе, вертя своим тощим задом, переступая параши с чьей-то нетерпеливой мочой, с чьими-то испражнениями, и у старика Эфраима все распахнулось ему навстречу: и борода, и сердце, и руки.
Доктор Гаркави растормошил прикорнувшего Менаше Пакельчика, что-то ему прошептал, и Менаше понятливо закивал головой (нет, нет, он ничего старику не скажет!), вспомнил про свою опухоль, про эту проклятую букву «эр», которую, видно, уже не одолеет, про только что привидевшуюся во сне родину, про магазин готового платья на Дворянской.
Самуил Яковлевич ощупал его живот, как куриную гузку, и сгорбившись вышел.
— Доктор хвалил тебя, — не без гордости сказал Эфраим, усаживаясь на край кровати.
- Перед восходом солнца - Михаил Зощенко - Классическая проза
- Старик - Константин Федин - Классическая проза
- В Батум, к отцу - Анатолий Санжаровский - Классическая проза
- Враги. История любви Роман - Исаак Башевис-Зингер - Классическая проза
- Семеро против Ривза - Ричард Олдингтон - Классическая проза
- Равнина в огне - Хуан Рульфо - Классическая проза
- Равнина в огне - Хуан Рульфо - Классическая проза
- Раковый корпус - Александр Солженицын - Классическая проза
- Пора волков - Бернар Клавель - Классическая проза
- История приключений Джозефа Эндруса и его друга Абраама Адамса - Генри Филдинг - Классическая проза