Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Усилием воли Бойченко стал думать о другом. Он словно бы судил самого себя, стараясь оставаться беспристрастным. Он говорил себе: «Ты стал обузой для близких. Что сможешь ты давать людям в ответ на их внимание, терпение, заботу? Разве сущность жизни в том, чтобы дышать, питаться, пользоваться услугами сестер, и врачей, заглядывать в календарь и отсчитывать „выигранное“ время?»
Это было долгое, мучительное раздумье. «Ты — молодой коммунист, — рассуждал он, сосредоточенно глядя в одну точку и еле приметно шевеля губами. — Ты никогда не забывал об этом. Как посмотрит партия на твой поступок? Партия не терпит, не прощает малодушия, как же она оценит твое решение? Сердце твое по-прежнему бьется уверенно, слух, зрение, память еще послушны тебе. Сердце и память! В них все, что пережито. В них жажда деятельности, исканий, счастья. Ты говоришь о счастье? Тебе ли о нем говорить? Но, черт побери, почему бы и нет? Счастье — не дело случая, не выигрыш в лотерее. Его заслуживают отвагой, верностью, трудом, настойчивым делом всей жизни. Значит, нужно работать… Тебе работать? В твоем состоянии? Не горячись: да, тебе. Если она не излечит тебя, работа, по крайней мере отвлечет и увлечет, пробудит надежду — сестру радости. Сердце и память подскажут тебе, что нужно делать. Ты должен передать, секретарь, молодым тот живой огонек, что светил вам, первым комсомольцам, сквозь все ненастья!»
Он до крови кусает губы. Сказать, и то не легко, — сделать намного труднее. Но что именно сделать? Чему посвятить себя? Нужно посоветоваться с товарищами: он знал, товарищи не оставят его в беде. Вот и теперь не проходило дня, чтобы он не получал дружеских, добрых писем от знакомых и незнакомых людей, даже от целых молодежных коллективов шахт и заводов. Какая же деятельность будет ему по плечу в условиях неподвижности, когда могут работать только мысль и речь на запасе бесчисленных впечатлений, на горючем памяти?
Он мысленно присматривается к разнообразным профессиям, каждый раз убеждаясь, что любая из них обязательно требует хотя бы незначительного движения рук. Припомнился музыкант-забойщик, все же он мог держать в руках гармонь, растягивать меха, перебирать клавиатуру. Шура лишен и этого: он может видеть предмет, знать его назначение, различать цвет, оттенки, форму, почти осязать его памятью опыта, но лишь со стороны, не прикасаясь. Так снова смыкался круг, и уже представлялось закономерным, спасительным то последнее усилие воли.
Под вечер к нему приходит музыкант-забойщик Прохор Цымбалюк. Он останавливается у порога, тяжело опираясь на палку, долго издали всматривается в Шурино лицо, тяжело вздохнув, приближается, молча усаживается у койки. Некоторое время они молчат, потом, будто опомнясь, Прохор произносит тихо, сдержанно:
— Здравствуй… — и движением руки останавливает Шуру. — Не нужно, приятель, говорить, я все и без слов понимаю.
Грубоватое лицо Прохора мечено темными угольными шрамами; по лбу и от переносицы до подбородка пролегли глубокие борозды, в густые черные волосы вплелась белоснежная прядь, что особенно привлекает внимание Шуры — тихие, мечтательные глаза гостя: их ясная синева ласкова и приятна.
— Потому понимаю, — доверительно продолжает Прохор с неловкой, чуточку смущенной улыбкой, — что сам эту стадию прошел, бился, как рыба на крючке, а все же постепенно высвободился.
— Слышал я о вас, — говорит Шура, — Не каждый через такие испытания пройдет. Но как это понимать… высвободился?
Прохор медлит с ответом, зорко поглядывая из-под бровей, будто определяет, насколько серьезно относится собеседник к его суждениям.
— Когда ранено тело — береги душу. Не поранить бы, друг, и ее. В том-то и беда, что, раненный, на больничную койку брошенный, человек сам свои страдания умножает беспросветной и совсем ненужной маятой. Тут найдется за что себя корить: и почему, мол, тогда-то не поберегся, и почему в таком-то месте оказался, а не в другом, — все свои ошибки, все промахи вспомнишь, да с болью, с отчаянием, будто и вправду непростительная твоя вина.
Он резко тряхнул чубатой головой, повел плечами, свободно вздохнул, словно бы сбросив незримую тяжесть.
— А вины-то у тебя никакой: зря больная душа терзается. Что ж, большая твоя тревога понятна: как, мол, на дальнейшее жизнь устроится? А ты послушай моего простого совета, может, еще и счастлив будешь. Только одно, прошу тебя, помни: слово у меня не выдуманное, и ты ему верь.
— Я верю тебе, дядя Прохор, — тихо сказал Шура. Он вдруг понял, что этот незнакомый человек уже дорог ему своей страдальной близостью, готовностью подставить плечо, поддержать, выручить.
— Когда меня под завалом всего, до последней косточки искромсало, — продолжал Прохор, мягко беря руку Шуры и словно пытаясь отогреть в своих ладонях, — я девять хирургических операций перенес: мне кости выпрямляли, на планки брали, сверлили да строгали, — всего и не перечислить. Скажу тебе откровенно — другой девять раз умер бы, а я упрямый: решил, что выживу, я выжил. Тут, может, вся важность в том, чтобы решить без малейшего колебания, без сомнения, с полной, наиполнейшей верой, что будешь жить. О, человек, брат, многое может! Великое это дело — воля души. И если уж решено жить, тут должно по возможности и по характеру занятие избрать, чтобы не только рукам работа, чтобы и сердцу — полный простор. Я поначалу было за сапожное дело взялся. И что же — спорилось. Может, модельщиком и не стал бы, а добрые мокроступы мог смастерить. Но случилось однажды, ночью, у самого окошка моего заиграла гармонь и, веришь, самое затаенное высказала. Так моя дальнейшая судьба и определилась. А теперь временами задумаюсь, прошлое вспомню и не верю: как же я раньше-то без музыки жил?.. Без нее и печаль нема, и радость не вымолвится, а человек не может молча в самом себе кипеть — ему это счастье от века дано: слово и музыка.
— Слово и музыка, — задумчиво повторил Шура. — Я видел слепых музыкантов, безногих, но музыкант… без рук? Вы гладите мою руку, Прохор, а ведь она мертва. Пройдет еще какое-то время, и ее ампутируют. Как видите, мне труднее, чем вам: все-таки вашим рукам послушна гармонь. Постойте, кроме музыки, вы еще назвали и слово? — Он задумался. — Так. Слово… Пожалуй, это единственная возможность духовного общения, которая у меня еще имеется. Но ведь слово может выполнять и работу… Да, без приложения рук!
Он снова задумался и долго молчал; Прохор терпеливо ждал, не выпуская его руки.
— Впрочем, фиксировать слово — значит, выполнять какую-то, пусть малую, физическую работу. Что ж, это — техническая часть дела, в котором все же главное — мысль. Фиксировать слово может стенографистка, машинистка, наконец, друг и товарищ — жена. Тут неизбежно возникнет вопрос о свободном распоряжении материалом. У музыки — свои законы, у слова — свои. Как овладеть той властью над словами, которой они раскрывают свои наитончайшие оттенки? Учиться?..
Сначала у него возникло сомнение: как же учиться, если он не имеет возможности взять в руки книгу или тетрадь? Однако ведь учатся слепые. Они читают осязанием. Есть и такие, что учатся на слух. Вот к чему неожиданно привел его разговор с музыкантом-забойщиком — к открытию! Да, Шура будет учиться. Каких бы усилий это ни стоило — он узнает содержание многих книг, узнает историю земли, историю человечества, зарождения, возмужания, сплочения рабочего класса до тех легендарных лет гражданской войны, когда и он, безусый солдат, утверждал с оружием в руках торжество пролетариата, до сегодняшних свершений на Днепрогэсе, Турксибе, Комсомольске-на-Амуре и в пламенном шахтерском краю.
Встревоженный странным состоянием больного, Прохор Цымбалюк тихонько вышел из палаты. Шура не заметил этого. Он продолжал рассуждать вслух. Если у него будет достаточно времени… Если только упрямой борьбой с недугом ему удастся отсрочить то, неизбежное, что уже словно бы караулит у изголовья, возможно, он успеет оставить товарищам-погодкам и тем, что придут через годы, через десятилетия, свое доброе завещание, исполненное, вопреки судьбе, самой искренней радости жизни. Что это будет — письма к друзьям? Просто автобиографические заметки? В них Бойченко расскажет о своем славном поколении, ибо рассказывать о себе — значит, рассказывать о ровесниках, о рабочей молодежи сурового и прекрасного времени.
Чего же он хочет добиться, что ставит отныне целью? И Шура отвечает в тишине палаты самому себе: «Если тот, кто узнает мой душевный мир, тоже станет убежденным коммунистом, я смогу сказать себе на прощанье, что доволен, что даже и такая моя жизнь была нужна».
Это было решение. Он будет жить и работать… Да, работать! До последнего, вырванного у судьбы часа, до последнего биения сердца.
* * *И проходят месяцы. Проходят годы. Александр Бойченко прикован к постели. Он неподвижен. Известь намертво сковала все его суставы. Кисти рук выкручены болезнью. Он не любит расспросов о самочувствии: по сути, это расспросы о течении болезни — ему не до этого, у него так много забот: он заканчивает специальный факультет института, а это уроки, зачеты, целая гора книг.
- Взгляни на дом свой, путник! - Илья Штемлер - Советская классическая проза
- Река непутевая - Адольф Николаевич Шушарин - Советская классическая проза
- Семя грядущего. Среди долины ровныя… На краю света. - Иван Шевцов - Советская классическая проза
- Жизнь Клима Самгина - Максим Горький - Советская классическая проза
- А зори здесь тихие… - Борис Васильев - Советская классическая проза
- За Дунаем - Василий Цаголов - Советская классическая проза
- Быстроногий олень. Книга 1 - Николай Шундик - Советская классическая проза
- Кыштымские были - Михаил Аношкин - Советская классическая проза
- Переходный возраст - Наталья Дурова - Советская классическая проза
- Аббревиатура - Валерий Александрович Алексеев - Биографии и Мемуары / Классическая проза / Советская классическая проза