Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За одним бы этим голосом вытянулся по проводу в струнку весь!
– Но – ваши занятия?
– Прекрасно, всё светится. Приезжайте скорей!
А Гучков – уж сегодня наверно дома. А весь остальной Петроград?
Александр Иваныч? Вернулся, да. Но отлучился. К вечеру будет. Что передать?
Что передать?… Ведь опять столкнётся. Вечер – занят, вечер занят и долгий день.
Хорошо, спасибо, я позвоню ещё.
Пока не позвоню.
Телефонный разговор – томленье, но и маленький отвод огню. А проходит ещё три часа – так накалилось! – надо ехать, надо гнать, гнать на дальний конец Петербургской стороны!
Непогодные серые дни – но какая же распирающая светлость в груди! Ощущение победы – огромной, на больших пространствах, какой врагу уже не отнять.
По тем же проспектам, мимо тех же дворцов, домов, ресторанов и кинематографов, но ещё менее на них сердясь, – не замечая даже погоды, – перенёсся как ковром-самолётом, ехал, не ехал?
У неё. Вместе. Одни.
В её кабинете с окнами на Песочную набережную, на серо-бурую вспухлую Невку и на Каменный остров, где в глубине деревьев, оголённых и с удержанными бурыми и красными листьями, угадывается, а в театральный бинокль и хорошо видно: в петушином стиле деревянная дачка, фантастическая каменная с чёрными башенками, да деревянный Каменноостровский театр.
Мы непременно сходим туда погуляем.
Но гулять – никак не остаётся времени. Ни – на что в Петрограде. Только – на эти две комнаты. Книги, книги – но и их некогда с полки снять, пересмотреть названия, недосуг прочесть одну страницу. Или пересмотреть все игрушки – этих резных гусар и модниц, конные тройки, Илью Муромца с Соловьем-разбойником, Иону и кита, медведей, свиней и зайцев, кувшинчики обливные со зверьими ручками. И тот голоплечий Пан в полутьме, с бронзовым обломком старой луны на горизонте, не так он стар. И присядка его, ночной взгляд и замысел – много понятней теперь!
А ещё несколько дней назад Георгий не понял бы, не заметил.
То Ольда ставит на граммофоне пластинку со скрипичным концертом какого-то бельгийца – и впивается в руку: слушай, слушай! вот это место!
То рассказывает.
– В двадцатипятилетие смерти Достоевского – изо всей читающей и интеллигентской России, ото всей нашей просвещённой столицы, от нашего гордого студенчества – знаешь, сколько человек пришло на его могилу? Семь! Я там была… Семь человек! Россия пошла за бесами. Даже буквально, через несколько дней после смерти Достоевского – убили Освободителя. Повернула, повалила за бесами… Правда, в этом году, на тридцатипятилетие собралось больше гораздо. Но, думаешь, привлечены его главным? Не-ет. Привлекает, и на Запад уже потянулось: описание душевной порчи, выверта, да ещё как изнутри! Появляется на Достоевского мода. Да ты сам-то его любишь?
Утаить нельзя и сказать неловко. Замялся:
– Да нет, не мой писатель. Очень уж много у него эпилептиков, непропорционально. И конфиденты разные лишние болтаются. И разговоры непомерные, и всё ковыряются. По-моему, жизнь гораздо проще.
Усмехнулась:
– Ты думаешь? – Губку верхнюю выкругляя, с грустью: – А кого ж ты любишь? Толстого?
Да что притворяться, терять так терять:
– Если честно говорить, после Пушкина и Лермонтова – никого. После них наша литература лишилась энергии, действия. Герои стали все – какие-то размазни или рассуждают кручено. Те же Пьер с Болконским – читай, читай: о чём они? их и не разделишь, не поймёшь. А я люблю – решительных людей.
Ну, это право она за ним признаёт, улыбается.
Прелестно сидеть разговаривать с этой умницей о том, о сём – но вдруг сметается разговор, и -
и! – сами руки подхватывают её – маленькую, лёгкую – она же для этого! нет, ещё легче того: она в точный нужный момент отталкивается от пола и сама взлетает в руки!
– О, какой ты большой! Какой ты большой, тебя не обвести руками…
И ноги сами несут, само петляется, кружится – выносит в другую комнату, к необойдимому месту.
Каждый раз всё туда – а не повторяется ничто ни разу – и это ворожительно. С Ольдой невозможно предвидеть, что произойдёт и как: всякий раз, всякий час – неожиданное, захватывающее и вместе льстящее твоей силе. В каждом жесте – новизна, и нет обрыва этой череде. То – ещё есть время и дают тебе, неучу, самому разобраться несладными руками в последовательности этих нежных завес. То – сама, все сразу! и не благоразумно, но куда полетит с размаху, как отчаянный игрок последнюю карту! – и этот задор переполыхивает на тебя!
И – удвоенье, троенье и умноженье событий, и жалобы в задыхании. И восклицания удивлений, и крик, выносящий тебя в восторг: да так бывает ли? да это не придумано? да ты – не смертный, ты – Атлант!
Всё качается – стены, полки, картины, мир мысли и мир непримиримости – и нет противоречий! – да, вот такая! – да, вот такая! – да, вот такая! – и чем бесстыднее, тем ближе и нужней.
Глаза полуживые, смеженные до щёлок.
Длительный, собирающий покой.
Разговор – необязательный, ленивый.
– Ты понимаешь разницу между “любимый” и “желанный”?
– Нет, не задумывался. Разве не синонимы?
– О-о-о!…
Вот на эти чушевые перекопки всегда есть досуг у женщины, даже учёной.
– В тот первый вечер у меня – ты не подумал, что я так и других встречаю?
– Ну что ты!
Тогда не подумал, до сих пор не подумал, а после вопроса мелькнуло: не то чтобы всех, но может быть – иных?…
– Это – само выступило. То есть я когда тебя слушала, ещё у Шингарёва, я ощутила, что…
Да, да, как это получилось само? С первой встречи.
– И я руку положила – как на русского рыцаря, только. Как символ. Это – ничего за собой не влекло.
– Как символ, я так и понял.
– Я вообще, наоборот, всех держу на расстоянии. Стараюсь, чтоб даже под руку меня не брали. Потому что от самого малого прикосновения могу потерять голову.
– Даже – от под руку?
– Даже… Моя кожа чувствует каждый пробежавший волосок. А ты разве не замечаешь?
Да что там, когда и собственная кожа его, все годы чёрствая, – вот обновилась, переменилась? Его всего она обновила, такой остроты он не знал.
Георгий закуривает в постели, просит папироску и она.
Так и курят рядом. И уже серьёзней:
– Я ведь на людях совсем не часто откровенна, как в этот раз прорвало у Шингарёва. Но последнее время такое ощущение, что всё доходит до края. И вдруг мне показалось – я нашла в тебе союзника. Особенно когда ты замечательно сказал, что смирение полезней для общества, чем свобода. А ты – отшатнулся?
– Да я… – не мог точно определить Георгий. – Я не против монархии как таковой. Я – только этого царя… Он меня оскорбляет.
– Вот это и есть в тебе – подхваченная общая зараза! И давно?
– Скажу точно: от убийства Столыпина.
– Но что он мог?
– Перед тем – очень многое. А в этот момент – хотя бы подойти и наклониться к раненому. Навестить в больнице. Когда верную собаку убьют – и то уделяет ей хозяин больше внимания. Если мы простим Столыпина безо всяких выводов – никуда мы не годимся.
– Но у всякого человека, значит и у монарха, может произойти минутный сбой чувств, ошибка. Нельзя так решать по единичному…
– Да в чём хочешь! Хоть это пышное трёхсотлетие. Зачем так пыжиться: о, великая династия! Мало у них было промахов, переворотов, ничтожеств? то слишком слабых воль, то слишком жестоких?
– Не-ет, ты заражён, ты заражён! – почти с отчаянием покачивалась она.
– Почему бы не огласить сердечно: “Подданные мои! Это праздник – ваш, это вы перестояли страшную смуту 300 лет назад. И это вы проявили милость, оказав нашему роду доверие. Хотел бы и я по силам оправдывать завет”. Но – нет у него этого порыва всенародной откровенности, тем и не наш. А жалкая позорная поездка его в Червонную Русь? – близорукая поездка снять пенки с ликования – как раз перед тем, как начали нас из Перемышля и изо всей Галиции гнать?… Именно нынешний наш император именно с нашей страной – не справляется, и уже четверть века, и это ужасно! Не жалеет он русской крови, думает – в запасе её океан.
– Но – законы войны, что ж он может?
– Войну-то – по-разному и можно вести. Если вообще в неё вступать, этого надо было избежать.
– Но ты же, надеюсь, не делишь с кадетами обвинений, что правительство ведёт войну в проигрыш?
– С чисто военной точки зрения – нет, мы её даже постепенно выигрываем. Только непонятно, что мы от этого возьмём. И слишком много за это заплатим. Для русского будущего, для целости народного тела и духа – полный бы нам расчёт дальше войны не вести.
– Но – как же её можно бросить? – изумилась Ольда. – Это лёгкое насекомое может вдруг свернуть полёт. А слон топает – ему не повернуться. И если бросить теперь войну – зачем были все прошлые жертвы?
- Старость Пушкина - Зинаида Шаховская - Историческая проза
- Виланд - Оксана Кириллова - Историческая проза / Русская классическая проза
- Красное Солнышко - Александр Красницкий - Историческая проза
- Кровь богов (сборник) - Иггульден Конн - Историческая проза
- Может собственных платонов... - Сергей Андреев-Кривич - Историческая проза
- Пекинский узел - Олег Геннадьевич Игнатьев - Историческая проза
- Богатство и бедность царской России. Дворцовая жизнь русских царей и быт русского народа - Валерий Анишкин - Историческая проза
- Гангрена Союза - Лев Цитоловский - Историческая проза / О войне / Периодические издания
- Тело черное, белое, красное - Наталия Вико - Историческая проза
- Второго Рима день последний - Мика Валтари - Историческая проза