Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но даже допуская возможность Случая, новая радикальная Европа 1950–1960-х видит музыку — Музыкой, чтит Композитора, зовет Кейджа не музыкантом, а философом (если не дилетантом), а внеевропейские принципы звуковых связей и отношений с временем, пространством и восприятием поверяет сугубо европейской алгеброй опусности, авторства и технического профессионализма в их обновленном понимании.
Европейской версией американского принципа неопределенности становится техника контролируемой случайности, или ограниченной алеаторики (от лат. alea — жребий). В Третьей сонате (1956) интеллектуального лидера второго авангарда, композитора и дирижера Пьера Булеза, в Пьесе для фортепиано XI (1957) другого гуру европейского сопротивления прошлому Карлхайнца Штокхаузена или в «Трех поэмах Анри Мишо» польского авангардиста Витольда Лютославского в строго расчисленной, заданной композитором последовательности чередуются импровизационные и тщательно прописанные фрагменты. А сам Булез в полемике с Кейджем (а также с Шеффером и другими «конкретными» композиторами) открывает карты:
Сочинение «с помощью случайности» не есть сочинение вовсе. Сочинение… подразумевает компоновку различных элементов. Мне интересно, какие случайные звуки встречаются на улице, но я никогда не рассматриваю их как готовую музыкальную композицию. Есть большая разница между неорганизованными звуками и теми из них, которые находятся внутри полной организации[271].
Первым средством второго авангарда против эстетического произвола, лучшей профилактикой его разрушительных последствий казалась полностью рациональная организация или тотальный сериализм: настолько же скоротечное, насколько радикальное и влиятельное направление в послевоенной музыке.
В нем все детерминировано, провозглашается полный отказ от опыта прошлого и пресловутой авторской свободы. Сериальность[272] — это пристальный анализ механики свободы (как выбора с длинной цепочкой последствий): от прекомпозиционных набросков и предварительных расчетов в сериальной музыке зависит дальше все.
Это наша страна
Вслед за первыми модернистами композиторы второго авангарда провозглашают цели на грани политических и завоевывают мир. Молодой Штокхаузен пишет:
Никакого повторения, никаких вариаций, никакого развития, никакого контраста. Все эти предустановленные «фигуры» — темы, мотивы, объекты, которые повторяются, варьируются, развиваются, контрастируются, которые мы разбираем на части, манипулируем, увеличиваем, уменьшаем, модулируем, транспонируем, отражаем или пускаем задом наперед, — все они должны быть отброшены. Никаких «нео»: это наш мир, наш язык, наша грамматика[273].
Начать историю культуры с нуля — главный проект и вызов. Единственный старый багаж, который дозволялось взять с собой в новый мир, — это додекафония Новой венской школы, где композиторская воля ограничена алгоритмом серии. По выражению Булеза, «после венских открытий любой музыкант, который не принял — я говорю не „не понял“, а именно „не принял“ — необходимость додекафонного языка, абсолютно БЕСПОЛЕЗЕН. Потому что его работы в этом случае не соответствуют нуждам времени»[274].
Булез и его единомышленники, назначив в предшественники не Шёнберга, а Веберна, распространяют принцип додекафонной серии не только на звуковысотность, но и на другие параметры: длительность, артикуляцию, тембр и динамику. Веберн частично использовал этот принцип в Симфонии, op. 21, а первым сочинением нового, тотального сериализма считается пьеса Мессиана «Лад длительностей и интенсивностей» из цикла «Четыре ритмических этюда для фортепиано» (1949), затем «Структуры» Булеза (их серия выведена из пьесы Мессиана), у дармштадтцев техника расцветает пышным цветом, а в США ее главным апологетом становится Милтон Бэббит.
В музыке тотального сериализма структура не слышна (как спрятаны старинные формы в «Воццеке» Берга). Но психологический и политический смысл происходящего, напротив, ясен как день: чем более сложную, разветвленную систему ограничений накладывал на себя композитор, тем меньше у него оставалось шансов устроить маленький музыкальный «триумф воли». Поэтому словосочетание «молоток без мастера» звучит девизом не только знаменитого сочинения Булеза, но и всего движения: программа-минимум второго авангарда — редукция композиторского эго. А значит, восторженные слушатели музыке тоже как будто не нужны.
Бумажной музыке — бумажных слушателей
Представители радикальной ветви послевоенного авангарда ссылались на авторитет Шёнберга:
Музыка нуждается в исполнении не в большей степени, чем книги нуждаются в прочтении вслух, — ее смысл вполне ясен и на листе бумаги. Исполнитель, со всей его невыносимой заносчивостью, нужен лишь для того, чтобы сделать музыку понятной для той части аудитории, которая, к величайшему сожалению, неспособна прочесть ее на бумаге[275].
В тексте Бэббита с заголовком «Какая разница, слушаете ли вы?» музыка уподоблялась фундаментальной науке — высшей математике, поэтому мнение слушателя оказывалось релевантно не более, чем суждение профана о математической формуле. Полемическое преувеличение? Но только до тех пор, пока не зазвучит что-то из сочинений Софии Губайдулиной или «Метастазис» Ксенакиса, основанные на числовых рядах Фибоначчи. Может показаться, что такие люди, как Ксенакис или Губайдулина, Булез или Лигети, устанавливают для искусства некий интеллектуальный ценз. На самом деле это ценз этический и политический. Травма тоталитарной идеи общенародного, утилитарного искусства требовала максимальной бережности и ответственности по отношению к музыке и слушателю. И кому, как не Ксенакису, второй профессией которого была архитектура (в просторечии — застывшая музыка), было знать и доказывать, что музыка вовсе не обязательно должна быть растаявшей архитектурой. Пусть будет бумажной. Пусть подобно архитектурным проектам, созданным, чтобы остаться на бумаге, она не будет зависеть от слушания и исполнения. Другое дело, что многочисленные фибоначчи второго авангарда часто звучат так, что не услышать и не разделить их яростный или нежный трепет, даже не зная математики, просто невозможно.
Как много комнат, полных идей
Во второй половине XX века в искусстве провозглашается новый синкретизм: пластические искусства тестируют движение во времени, музыка пробует формат скульптуры (акустического объекта, размещенного в пространстве), бессловесные искусства обрастают или замещаются текстом, текст звучит музыкой и выглядит графикой. Автор концепций, манифестов, исследований, описаний, критик, музыкант, теоретик и писатель — теперь, как правило, один и тот же человек. А произведение — одновременно и гипотеза, и документ, и комментарий. К собраниям партитур часто прилагается библиография, компендиум теоретических трудов. Одним из пионеров здесь был Оливье Мессиан с его «Техникой моего музыкального языка»; одним из лидеров — Штокхаузен с его десятитомным теоретическим наследием. А музыкальный концептуализм (от раннего американского до позднего московского), работающий на грани комментария и социального жеста, заменял музыку словами или создавал музыку как игру слов, описаний, знаков, психологических и социальных событий.
Джозеф Кошут. Один и три стула. 1965.
Кругом, возможно, я
Московский музыкальный концептуализм конца 1970-х — начала 1990-х годов во многом близок московскому романтическому концептуализму в поэзии и визуальном искусстве. И хотя в музыке композиторов официально
- На музыке. Наука о человеческой одержимости звуком - Дэниел Левитин - Биология / Музыка, музыканты
- Полный путеводитель по музыке 'Pink Floyd' - Маббетт Энди - Искусство и Дизайн
- Современные праздники и обряды народов СССР - Людмила Александровна Тульцева - История / Культурология
- Французская волчица — королева Англии. Изабелла - Элисон Уэйр - История
- Над арабскими рукописями - Игнатий Крачковский - История
- Танковые войны XX века - Александр Больных - История
- Стратегическая нестабильность ХХI века - Александр Панарин - История
- Русь против Хазарии. 400-летняя война - Владимир Филиппов - История
- Весна 43-го (01.04.1943 – 31.05.1943) - Владимир Побочный - История
- Зарождение добровольческой армии - Сергей Владимирович Волков - Биографии и Мемуары / История