Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он механически сцеплял и расцеплял свои длинные, гибкие, гипсово-белые пальцы. Спохватывался, пытался даже засунуть руки в карманы брюк. Но ладони его опять взлетали в воздух, сплетались, стискивались, и в движениях их было что-то от мечущейся птицы.
Он с размаху вдавливал недокуренные сигареты в пепельницу, и под напором его нервической энергии пепельница подпрыгивала на столе, а сам стол, довольно устойчивый, глухо скрипел.
Он не знал, куда девать не только руки, но и глаза, – и взгляды его то устремлялись куда-то за окно, во двор со старыми, стоявшими рядом с домом, высокими деревьями с кое-где удержавшейся на покачивающихся ветвях, отчаянно желтой, иногда тронутой багрянцем, уже прихваченной ночным морозцем, напоминающей трепещущие флажки, упрямой, но обреченной на осыпание листвой, то обращались на меня – и я читал в них невысказанные слова потрясения, и понимал, что тяжеловато ему такое переживать, и говорил о чем-то совсем простом, не имеющем отношения к творчеству, словно успокаивая его, чуть ли не убаюкивая, – и он несколько успокоился наконец, стал дышать глубже, ровнее, и черные уголья зрачков сжались, глаза потеплели, – Губанов приходил в себя.
Была у меня, помимо рукописи, и самая первая машинописная перепечатка новой книги, в двух экземплярах.
Один из этих самиздатовских машинописных экземпляров, на больших листах, второй, но очень хороший, четкий, дал я Губанову с собой, на прочтение.
– Почитай книгу с листа! – предложил я ему.
Он сразу согласился, что это вот – дело.
Мигом завернул мою книгу в газету, соорудив этакий плотный сверток. Сунул сверток за пазуху. И заторопился с уходом – надо, мол, уже отчаливать, пора, – книгу он дома внимательно почитает.
Ну, надо так надо.
Я проводил его до двери. Мы попрощались. Закрывая дверь коммуналки, я услышал, как быстро топочут вниз по лестнице губановские башмаки.
Нетрудно было представить, как Леня выбегает из подъезда, пересекает двор, ныряет в арку, заворачивает за угол, оказывается на улице и движется, вдоль чугунной решетки сквера, вдоль полуоблетевших деревьев за этой решеткой, к метро, – небольшой, но крепенький, целенаправленный, слегка сутулящийся, в своем сером пальто, со свертком, в котором – книга моя, за пазухой, потом, нарушая правила, перебегает улицу на красный свет светофора, по дороге успевает закурить, оказывается у входа в метро, швыряет окурок наземь, толкает плечом тяжелую входную дверь – и с разбегу врывается вовнутрь, в подземелье метрополитена, в неторопливое движение эскалаторов, уносящих пассажиров, стоящих на их ступеньках то поврозь, то случайно сбитыми стайками, на длинные плоскости перронов, с их гулом, ропотом и шарканьем бесчисленных подошв, и вот уже подходит поезд, и Губанов, так же, как и всегда, с налету, с повороту, врывается в вагон, состав срывается с места, с грохотом набирает скорость, – и в черном оконном стекле отражается бледное Ленино лицо…
Через несколько дней я зашел в Алене Басиловой, Лениной жене.
Первое, что увидел – свою перепечатанную на больших листах бумаги книгу, лежащую посреди низкого столика, за которым обычно мы пили кофе и курили, и все предметы – чашки, пепельницы, спичечные коробки, блюдца, рюмки – были отодвинуты далеко в стороны, моя книга была – в центре внимания.
Губанов, задумчивый, необычайно серьезный, малоразговорчивый, то подходил к окну, за которым грохотал на Садово-Каретной движущийся непрерывными потоками днем и ночью транспорт, и закуривал, то присаживался в углу, глядя сквозь стены куда-то вдаль.
Алена налила мне в старую фарфоровую чашечку крепкого, сваренного по-турецки, кофе, а варила она его замечательно вкусно.
– Все думает, думает, – шепнула мне она, кивнув на Леню, – записывает что-то, в рукописи твоей помечает.
Я покосился на перепечатанную свою новую книгу, к которой сам еще привыкал, полистал немного страницы.
В самом деле, везде на полях возле текстов стояли загадочные Ленины значки, пометки, а возле некоторых стихотворений отчетливым его почерком – каллиграфически, с нажимом, только перьевой ручкой, только черными чернилами, как всегда любил он писать, – выведено было: «Гениально!»
Для Губанова это было вроде как – «одобряю!» или «разрешаю!».
Перешагнуть барьер соревновательной, жгущей, прямо-таки детской ревности было ему трудновато.
А потом он и сам снова начал писать, – и появилась поэма «Козырь», и циклы новых стихов, – и он ожил, воспрянул.
Импульс творческий пришел к нему – из моих стихов.
Свойство у них есть такое – побуждать людей к творчеству.
Жизнетворность. Свет созидания.В самиздате – явная самобытность. Посмотрите-ка на внешний вид этих перепечатанных книжек, на то, как они сделаны, «изданы». В них виден был характер каждого «самиздатчика», почерк его, лицо. Самиздатовская книжка – тоже ведь изделие, результат некоего труда, больше творческого, нежели механического.
Вспоминаю аккуратно, на четвертушках бумаги, перепечатанные книжечки Наташи Горбаневской, пронумерованные экземпляры, с подписью автора, надежно сброшюрованные, в плотной обложке. Бережный подход к делу, само внимание, сама сосредоточенность. Тексты, хоть и напечатаны через маленький интервал, читаются хорошо, потому что экземпляры вовремя перекладываются новой копиркой. Любо-дорого глядеть.
Наташа Светлова – та не забывала подчеркивать: «Копирки не жалею. Через каждые четыре закладки – сменяю». И действительно, книжки у нее получались – загляденье.
Вот оно, отношение к работе. Да еще при наличии хорошей машинки. Долго у меня хранились самиздатовские томики Мандельштама, подаренные ею, покуда не затерялись в семидесятых, в неразберихе моих мытарств, вместе с частью временно оставленных на хранение в каком-то из московских домов моих бумаг.
А вот сборники Генриха Сапгира, перепечатанные тоже на четвертушках бумаги, но уже не почтовой, не хрустящей и полупрозрачной, как у Горбаневской, а плотной, белой, интервал здесь самый большой, потому и бумаги на перепечатку уходит больше, но чего ее жалеть, сборники получаются толще, солиднее, тексты мечутся размашисто по листу, соскальзывают на другие листы, чтобы вдруг оборваться, а за ними нарастает уже новый текст. Другой подход, другой самиздатовский почерк. У Сапгира – движение изнутри, из сборника, противоположное самиздатовскому принципу Горбаневской, где ощутимо движение вовнутрь, к тексту, к сути каждой книжечки, – сапгировские тексты прямо вырываются из сборника, словно стихи так и просят, чтобы их услышали с голоса: у Генриха это всегда замечательно получалось – читать свои стихи вслух.
А вот – Питер, и в нем – Володя Эрль, тощий, рыжий, ужасно серьезный, и если эрлик – это кто-то из русской мифологии, и если «эрл» в его псевдониме, возможно, от гетевского Лесного царя, Эрлкенига, то в питерском самиздате Эрль, основатель своего домашнего издательства «Польза», просто король. Любовно, сверхстарательно, аккуратнейшим, педантичнейшим образом перепечатанные им сборники, в которых абсолютно все – расположение текста на странице, количество знаков в строке и так далее – взвешено, обдумано, рассчитано, иногда с карандашом и линейкой в руках, – продукция эрлевского издательства. «Сделано в Петербурге» – можно писать на них. Смело можно писать и другое – «сделано с любовью». Оттого и перепечатанные им книжки – произведения искусства. И такое отношение было у Эрля ко всему, что попадало к нему в руки, что требовало сохранения. Помню июль семьдесят второго – и Эрля посреди июля, и наши с ним степенные беседы, и его ночную работу, когда он, высыпав в кастрюльку большую желтую пачку индийского чаю, – все тогда говорили: пачка со слоном, – потому что на ней был изображен слон, – варил себе чифир, заливал его молоком, «чтобы не тошнило», и невозмутимо садился писать свой роман, строчка за строчкой, аккуратнейшим почерком, набело, ручкой с красной пастой. А потом делал перерыв – и что-нибудь мне показывал. За приоткрытой в комнату жены дверью, на полутемной стене, являлся вдруг моему изумленному взгляду великолепный холст работы Бориса Григорьева. Появлялись замечательно выполненные перепечатки обэриутов, которыми Эрль занимался. Из угла бережно выносил он тяжелую стопу превосходно оформленных работ Элика Богданова, лежавшего тогда в психушке и писавшего оттуда Эрлю удивительные письма, и каждая картинка Богданова была на отдельном, плотном листе, с широкими полями, и, выполненная иногда в полете, в озарении, всякими, попавшимися под руку, красками, смешанными с различными таблетками, придававшими красочному слою странную выразительность, фактурность, даже рельефность, действовала неотразимо. Эрль направлялся в другой угол – и оттуда возникали самиздатовские сборники его приятелей – Аронзона, Хвостенко, Миронова. Собиратель и хранитель самиздата, а еще и творец самиздата, Эрль, чинный, даже степенный, прекрасно осознающий значение своей деятельности, сам любуясь сделанным, все показывал и показывал мне образцы продукции своего издательства «Польза». Он сам был – сплошная польза, живая польза, – такой вот книжный, домашний, запасливый, загадочный питерский эрлик…(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Зеркало моей души.Том 1.Хорошо в стране советской жить... - Николай Левашов - Биографии и Мемуары
- Хроника рядового разведчика. Фронтовая разведка в годы Великой Отечественной войны. 1943–1945 гг. - Евгений Фокин - Биографии и Мемуары
- Хроника рядового разведчика. - Евгений Фокин - Биографии и Мемуары
- НА КАКОМ-ТО ДАЛЁКОМ ПЛЯЖЕ (Жизнь и эпоха Брайана Ино) - Дэвид Шеппард - Биографии и Мемуары
- Первое российское плавание вокруг света - Иван Крузенштерн - Биографии и Мемуары
- Нерассказанная история США - Оливер Стоун - Биографии и Мемуары
- Ювелирные сокровища Российского императорского двора - Игорь Зимин - Биографии и Мемуары
- История Жака Казановы де Сейнгальт. Том 2 - Джованни Казанова - Биографии и Мемуары
- Чтобы люди помнили - Федор Раззаков - Биографии и Мемуары
- Зона - Алексей Мясников - Биографии и Мемуары