Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет. Не пришло.
Мы его сами убили.
Кота звали Марс. Марсик.
Он появился на свет у нас дома.
Под кроватью. Его наша кошка родила.
Кошку мы нашли на улице. Она была еще котенок. Котенок бежал по мосту через Почаинский овраг, маленький пушистый бело-рыжий комок, и подбежал близко к краю, и вдруг сорвался, стал падать – и только коготочками передних лап за край моста зацепился! Я кинулась, подхватила котенка: вовремя. Он дрожал мелко, будто сильно замерз. Муж стоял, смеялся, смотрел на меня с котенком на руках. А тут подошел знакомый художник, Серега Ледков. Он тоже заржал, вытянул измазанный краской палец и воскликнул: «Эх, ребята, с пополнением вас! Котик в дом – прибыль в дом! Берите! Без раздумий! А красавец какой! Трехцветный!»
Мы принесли трехцветного котенка домой.
Да у нас дома-то и нет, живем мы в мастерской. Муж у меня художник. Очень хороший художник. У него картины живут, плывут, как лодки, светятся, как самоцветы. И мне кажется, все вокруг слепые, и его картины в упор не видят.
Что нужно, чтобы прозреть? Операция? Чудо? Воля?
Или – другое время и другие люди?
Муж мне говорит, когда ляжем спать, прижмемся друг к другу в холодной комнате, под старым одеялом: знаешь, а так все художники жили. Всегда. И мы – не исключение. Это просто судьба такая. Его… надо отработать.
Что, кого его, кого отработать, шепчу?
Счастье. Счастье быть на свете художником, отвечает. И обнимает меня теплой рукой за плечи, трогает, как чистый холст, живот. И я закидываю ему руки за шею и прижимаюсь к нему.
Мы греем друг друга теплом своих тел, и мне кажется, на нас, сверху, лежит не легкое, вытертое временем одеяло: лежат развернутые, закрашенные и чистые, грунтованные и негрунтованные холсты.
А за окном, низким, почти над землей, – ночной грязный снег, цветные звезды в ледяном небе.
Живем в мастерской, уже много, очень много лет… а квартиры все нет, и вряд ли будет. У нас миллионов рублей нет, чтобы квартиру купить.
Среди красок живем, банок и тюбиков, среди запаха скипидара и лаков… среди холстов, завернутых в рулоны, среди бумаг и картонов. Среди подрамников и старых рам: денег нет на новые. У меня отец тоже был художник, от него остались старые работы, они выпадают из старого багета, как старые зубы. Все шуршит, падает, летит, горит, дырявится, плавится. Мастерская. Старая мастерская.
И наша жизнь горит и падает. И рвется, рвется, как бумага. И разрывается, как холст под острым мастихином. Под пьяным ножом.
Принесли, значит, котенка домой. «Котик какой отличный! – завопил сын, Осип, котенка увидев. – Грудка беленькая!»
Ну, назвали котенка Шуркой. Александр – гордое имя.
Александр Македонский. Александр Пушкин. Александр Третий, царь. Круто!
И вот растет, растет наш котик. «Шурка, Шурка!» – кличем его. Отзывается. На зов бежит. Аккуратненький. В тазик писает. Красочки не опрокидывает, тюбики не грызет. И, странно, нежненький такой, изящный. Однажды мы ему взяли и под хвостик-то, любопытствуя, заглянули. И что же?
«Мать твою, кошечка», – досадливо сказал муж. И добавил: «Если бы курил, то закурил бы. Ведь ты даже не понимаешь, что нас ждет!»
«Кошечка, ну, ведь можно это самое, прооперировать», – осторожно сказала я, уже зная ответ.
«Никогда! Все должно жить истинно! Как живет! И мой… моя Шурочка будет нормальной кошкой! Она будет трахаться с котами и рожать котят!» – сердито и весело возгласил муж.
Хорошо, что другое имя давать не придется кошке, Шурка – это ж ведь и бабенка тоже, не только мужичок, грустно подумала я – и весело рассмеялась.
Ну понятное дело, бабеночка эта в возраст вошла – и выпрыгнула из форточки на улицу, и соседский кот, по имени Матвей, рыжий, вечно шатающийся, как пьяный мужик, прямо перед нашим окном ее покрыл. Шурка визжала на всю округу.
Понесла. Живот Шурочкин раздувался, я старалась кормить ее получше, повкуснее. Покупала ей в магазине не краю оврага – мы смешно звали магазин: «башмак» – баночки такой специальной кошачьей снеди, «Китикет» называется, и еще «Вискас». «Ваша киска купила бы «Вискас»! – сладким голосом вещала из телеящика реклама. «Ешь, ешь, Шурка, жри давай, – приговаривала я, – ты должна родить отличных котят, героев…» У кошки трясся от жадности хвост, я глядела на ее ходящие ходуном, широкие, круглым бочонком, бока.
Этот день настал. За окном, как сфинкс, тоскливо сидел рыжий Мотя. Шурочка долго металась по мастерской, опрокидывала банки с красками, краплак и индиго лились на дощатый пол, скипидар шибал в нос, муж тихо матерился. Кошка нашла себе родилку за старым диваном. Обивка дивана была вся в дырках: это Осип и его дружки курили, сигаретами прожгли.
Я слышала, как кошка, угнездившись за диваном, слабо кряхтела в тишине.
Потом услышала тонкое попискивание.
Заглянула осторожно за диван. Кошка умиротворенно лежала на боку, подняв высоко лапу и защищая ею два живых комочка. Один комочек был рыжий, другой – черный.
Сколько у нее там, нервно спросил муж, не рискуя заглядывать.
«Два, кажется», – робко ответила я. Поманила мужа пальцем.
Мы оба склонились и нежно смотрели на кошку и на котят, как на святое семейство.
Подошел Осип. Просунул голову между нашими головами и тоже смотрел. Довольно сказал: «Если черный – это кот, мой будет. Я назову его Черный Мамбо».
Тихо, еле слышно чмокали котята.
Муж пошел в «башмак», купил водки маленькую, 375, мы сварили пельмени, посыпали их черным и красным перцем и отметили это дело.
Ну и вот. Котята пищат. Мы на них смотрим, на слепых. Настал день – они прозрели. Глазенки сверкают: живые ягоды в шерстяных кустах. Шурка оказалась мамашкой очень заботливой. Вылизывала их все время. Кормила без перерыва. Бесперебойный, упорный насос жизни. Муркала над ними, причитала, фырчала на разные лады: поучала, учила жизни.
Жизнь, да… все маленькое, слабенькое, первенькое, что человечек новорожденный, что тварь любая, хочет жить. Жить! А не умирать.
Я вот не представляю себе, как топят котят.
«А как убивают людей, вы не представляете?!» – страшно, весело смеялся Осип, поблескивая желтыми от страшного курева зубами.
Я этого тоже не представляла. И не хотела, главное дело, представлять.
А вот они все – хотели. Дети. Наши дети.
Осип – не мой сын. Я его вырастила и выкормила. Когда его родная мама, первая жена моего мужа, умерла.
Умерла она тяжело и плохо, в далеком сибирском городе, на лютом севере, одна, дикой зимой, мороз под пятьдесят, в плохой больнице, под старый Новый год, когда уколы медсестры не хотели даже за деньги делать, а хотели пить, гулять и веселиться, от души, по-сибирски, с самогоночкой, груздями солеными и чиром копченым. Умирала страшно, одиноко, глухо, лучше в тайге на зимовье, рядом с голодной собакой, умереть. Я часто видела такую картину: она лежит, лицом вверх, глядит в потолок, губы закусила от боли, а за стеной, далеко, в ординаторской, или там в сестринской, не знаю, гудят, поют, стучат, танцуя, каблуками об пол, и опять выпивают и голосят.
Старый Новый год! С тех пор муж невзлюбил старый Новый год. В старый Новый год он покупал водки, большую бутылку, ноль семь, и выпивал ее один, и закусывал мало, чтобы тяжело и крепко опьянеть. Нет, не один. Я тут была, с ним. Я немного помогала ему, толклась возле стола со своей маленькой стопочкой. Он плескал мне в стопку водки, зажмуривал глаза и цедил: «За всех наших… покойных!..» – и опрокидывал стакан в рот стремительно, будто пожар внутри заливал.
У мужа отец его, сибирский казак Осип Ефимыч, тоже умер в старый Новый год.
И он поминал отца и первую жену вместе, в один день. Вернее, в одну ночь.
Маму Осипа звали Гуля. Гулю из большого сибирского города отвезли, в гробу, в КАМАЗе, в другой сибирский город, маленький, скорбный, тоскливый, на высоком берегу Ангары, и похоронили на старом заснеженном кладбище. Муж и Осип тогда там были, сами ее и хоронили. Вернулись оттуда мрачные, убитые. Долго не могли отойти. Осип научился тогда пить водку. Помногу, как взрослый. Муж бросился писать картины. Живопись развлекала, спасала его. Написать картину – тяжелая работа. Хуже иной раз, чем дрова пилить и рубить.
Он пилил подрамники, рубил ножницами холсты, рубил, казак, головы нарисованным всадникам, взрезал мастихином рыбье брюхо белого, свежего полотна. Вынимал из брюха живую, черную, сверкающую, кровавую икру жизни. Окунал в нее лицо. Пил скипидар стаканами. Закусывал красным краплаком. Занюхивал грязной тряпкой, которой кисти вытирал. Он жил, он хотел жить, он писал жизнь, писал, как сумасшедший, рыб, птиц, коней, и потом, отпрыгнув от холста, кричал: «Это все никому не нужно! Меня никто не понимает! Кто все это купит?! Никто! И никогда!»
И садился на пол перед замазанным холстом.
И я вытирала ему мокрое лицо вонючей пестрой тряпкой.
И говорила ему молча: я тебя люблю, ну что ты. Ведь и мы когда-нибудь умрем. Зачем тогда плакать. Работай. Пиши. Лови рыбу. Седлай коней. Стреляй птицу. Ты казак, и сын твой, Осип, – казак. Вы у меня два казака; а я ваша баба, и нет у меня другой судьбы.
- Пацаны и пацанки - Евгений Бузни - Русская современная проза
- Срывы в постмодерн. Повести - Анна Манна - Русская современная проза
- Таблетка от старости - Ирина Мясникова - Русская современная проза
- Планета Коктебель - Игорь Руденко - Русская современная проза
- Прозорливый идиот, или Ложимся во мрак - Алина Николевская - Русская современная проза
- Статьи. О вечном - Пляжный котик - Русская современная проза
- Ведьма - Антонина Глушко - Русская современная проза
- Бабка Поля Московская - Людмила Матвеева - Русская современная проза
- Безумие - Елена Крюкова - Русская современная проза
- Странная женщина - Марк Котлярский - Русская современная проза