Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Хорошо, брат, устроено всё у бога, — нередко говорил он. — Небушко, земля, реки текут, пароходы бежат! Сел на пароход, и — куда хошь: в Рязань али в Рыбинской, в Пермь, до Астрахани! В Рязани я был, ничего городок, а скушнее Нижнего-то; Нижний у нас — молодец, веселый! И Астрахань — скушнее. В Астрахани, главное, калмыка много, а я этого не люблю. Не люблю никакой мордвы, калмыков этих, персиян, немцев и всяких народцев…
Он говорит медленно, слова его осторожно нащупывают согласно мыслящего и всегда находят его в каменщике Петре.
— Не народцы они, а — мимородцы, — уверенно и сердито говорит Петр, — мимо Христа родились, мимо Христа идут…
Григорий оживляется, сияет.
— Так ли, нет ли, а я, братцы, люблю чистый народ, русский, чтобы глаз был прямой! Жидов я тоже не люблю и даже не понимаю — зачем богу народцы? Премудро устроено…
Каменщик добавляет сумрачно:
— Премудро, а быдто лишнего многонько!..
Прислушавшись к их речам, вступает Осип, насмешливо и едко:
— Лишнее — есть, вот речи эти ваши — вовсе лишние! Эх вы, сехта, пороть бы вас всех-то.
Осип держится сам по себе, но нельзя понять — с чем он согласен, против чего будет спорить. Иногда кажется, что он равнодушно согласен со всеми людьми, со всеми их мыслями; но чаще видишь, что все надоели ему, он смотрит на людей как на малоумных и говорит Петру, Григорию, Ефимушке:
— Эх вы, щенки свинячьи…
Они усмехаются, не очень весело и охотно, а все-таки усмехаются.
Хозяин выдавал мне на хлеб пятачок в день; этого не хватало, я немножко голодал; видя это, рабочие приглашали меня завтракать и паужинать с ними, а иногда и подрядчики звали меня в трактир чай пить. Я охотно соглашался, мне нравилось сидеть среди них, слушая медленные речи, странные рассказы, им доставляла удовольствие моя начитанность в церковных книгах.
— Наклевался ты книжек досыта, набил зоб туго, — говорил Осип, внимательно глядя на меня васильковыми глазами; трудно уловить их выражение — зрачки у него всегда точно плавятся, тают.
— Ты береги это, прикапливай, годится; вырастешь — иди в монахи народ словесно утешать, а то — в миллионеры…
— Миссионеры, — поправляет каменщик почему-то обиженным голосом.
— Ась? — спрашивает Осип.
— Миссионеры говорится, ведь знаешь! И не глух ты…
— Ну, ладно, в миссионеры, с еретиками спорить. А то в самые еретики запишись, — тоже должность хлебная! При уме и ересью прожить можно…
Григорий сконфуженно смеется, а Петр говорит в бороду:
— Вот колдуны тоже не плохо живут, безбожники разные…
Но Осип тотчас возражает:
— Колдун грамотен не живет, грамота колдуну не ко двору…
И рассказывает мне:
— Вот, погляди, послушай: жил в нашей волости бобылек один, Тушкой звали, захудящий мужичонко, пустой; жил — пером, туда-сюда, куда ветер дует, а — ни работник, ни бездельник! Вот пошел он единожды, от нечего делать, на богомолье и плутал года с два срока, а после вдруг объявился в новом виде: волосья — до плеч, на голове — скуфеечка, на корпусе — рыженькая ряска чёртовой кожи; глядит на всех окунем и предлагает упрямо: покайтесь, треклятые! Чего ж не покаяться, а особливо — бабам? И пошло дело на лад: Тушка сыт, Тушка пьян, Тушка бабами через меру доволен…
Каменщик сердито перебивает:
— Да разве в том дело, что сыт да пьян?
— В чём ино?
— Дело — в слове!
— Ну, в слова его я не вникал, — словами я и сам преизбыточно богат…
— Мы Тушникова, Дмитрия Васильича, довольно хорошо знаем, — обиженно говорит Петр, а Григорий молча опустил голову и смотрит в свой стакан.
— Я — не спорю, — примирительно заявляет Осип. — Это вот я всё Максимычу нашему говорю про разные пути-дороги до куска…
— По иным дорогам и в острог попадают…
— Редко ли! — соглашается Осип. — Не со всякой тропы попадешь в попы, надо знать, где свернуть…
Он всегда немножко поддразнивает благочестивых людей — штукатура и каменщика; может быть, он не любит их, но ловко скрывает это. Его отношение к людям вообще неуловимо.
На Ефимушку он смотрит как будто мягче, добрее. Кровельщик не вступает в беседы о боге, правде, сектах, о горе жизни человеческой — любимые беседы его друзей. Поставив стул боком к столу, чтобы спинка стула не мешала горбу, — он спокойно пьет чай, стакан за стаканом, но вдруг настораживается, оглядывая дымную комнату, вслушиваясь в несвязный шум голосов, вскакивает и быстро исчезает. Это значит, что в трактир пришел кто-то, кому Ефимушка должен, а кредиторов у него — добрый десяток, и — так как некоторые бьют его — он бегает от греха.
— Сердются, чудаки, — недоумевает он, — да ведь кабы я имел деньги, али бы не отдал я?
— Ах, сухостой горький… — напутствует его Осип.
Иногда Ефимушка долго сидит задумавшись, ничего не видя, не слыша; скуластое лицо смягчается, добрые глаза смотрят еще добрее.
— О чем задумался, служивый? — спрашивают его.
— Думаю, — быть бы мне богатому, эх — женился бы на самой настоящей барыне, на дворянке бы, ей-богу, на полковницкой дочери, примерно, любил бы ее — господи! Жив сгорел бы около нее… Потому что, братцы, крыл я однова крышу у полковника на даче…
— И была у него дочь вдовая, — слыхали мы это! — недружелюбно прерывает Петр.
Но Ефимушка, растирая ладонями колена, покачивается, долбя горбом воздух, и продолжает:
— Бывало, выйдет она в сад, вся белая да пышная, гляжу я на нее с крыши, и — на что мне солнышко, и — зачем белый день? Так бы голубем под ноги ей и слетел! Просто — цветок лазоревый в сметане! Да с этакой бы госпожой хоть на всю жизнь — ночь!
— А жрать чего стали бы? — сурово спрашивает Петр, но это не смущает Ефимушку.
— Господи! — восклицает он. — Да много ли нам надобно? К тому же она — богатая…
Осип смеется:
— И когда ты, Ефимушка, расточишь себя в делах этих, расточитель?
Кроме женщин, Ефимушка ни о чем не говорит, и работник он неровный — то работает отлично, споро, то у него не ладится, деревянный молоток клеплет гребни лениво, небрежно, оставляя свищи. От него всегда пахнет маслом, ворванью; но у него есть свой запах, здоровый и приятный, он напоминает запах свежесрубленного дерева.
С плотником интересно говорить обо всем; интересно, но не очень приятно, его слова всегда тревожат сердце, и трудно понять, когда он говорит серьезно, когда шутит.
С Григорием же всего лучше говорить о боге, он любит это и в этом тверд.
— Гриша, — спрашиваю я, — а знаешь: есть люди, которые не верят в бога?
Он спокойно усмехается:
— Как это?
— Говорят: нет бога!
— О! Вона что! Это я знаю.
И, отмахиваясь рукою от невидимой мухи, говорит:
— Еще царем Давидом, помнишь, сказано: «Рече безумен в сердце своем: несть бог»,[163] — вон когда еще говорили про это безумные! Без бога — никак нельзя обойтись…
Осип как будто соглашается с ним:
— Отними-ко у Петрухи бога-то — он те покажет кузькину мать!
Красивое лицо Шишлина становится строгим; перебирая бороду пальцами с засохшей известью на ногтях, он таинственно говорит:
— Бог вселен в каждую плоть; совесть и всё внутреннее ядро — от бога дано!
— А — грехи?
— Грехи — от плоти, от сатаны! Грехи — это снаружи, как воспа, не боле того! Грешит всех сильней тот, кто о грехе много думает; не поминай греха — не согрешишь! Мысли о грехе — сатана, хозяин плоти, внушает…
Каменщик сомневается:
— Что-то не так будто бы…
— Так! Бог — безгрешен, а человек — образ и подобие его. Грешит образ, плоть; а подобие грешить не может, оно — подобие, дух…
Он победно улыбается, а Петр ворчит:
— Это будто бы не так…
— А по-твоему, — спрашивает Осип каменщика, — не согрешишь — не покаешься, не покаешься — не спасешься?
— Так-то надежнее будто! Чёрта забудешь — бога разлюбишь, говорили старики…
Шишлин непьющий, он пьянеет с двух рюмок; тогда лицо его становится розовым, глаза детскими, голос поет.
— Братцы мои, как всё это хорошо! Вот живем, работаем немножко, сыты, слава богу, — ах, как хорошо!
Он плакал, слезы стекали ему на бороду и светились на шёлке волос стеклянными бусами.
Его частые похвалы жизни и эти стеклянные слезы были неприятны мне, — бабушка моя хвалила жизнь убедительнее, проще, не так навязчиво.
Все эти разговоры держали меня в постоянном напряжении, возбуждая смутную тревогу. Я уже много прочитал рассказов о мужиках и видел, как резко не похож книжный мужик на живого. В книжках все мужики несчастны; добрые и злые, все они беднее живых словами и мыслями. Книжный мужик меньше говорит о боге, о сектах, церкви, — больше о начальстве, о земле, о правде и тяжестях жизни. О женщинах он говорит тоже меньше, не столь грубо, более дружелюбно. Для живого мужика баба — забава, но забава опасная, с бабой всегда надо хитрить, а то она одолеет и запутает всю жизнь. Мужик из книжки или плох или хорош, но он всегда весь тут, в книжке, а живые мужики ни хороши, ни плохи, они удивительно интересны. Как бы перед тобою ни выболтался живой мужик, всегда чувствуется, что в нем осталось еще что-то, но этот остаток — только для себя, и, может быть, именно в этом несказанном, скрытом — самое главное.
- На дне. Избранное (сборник) - Максим Горький - Классическая проза
- Старуха Изергиль - Максим Горький - Классическая проза
- Дед Архип и Лёнька - Максим Горький - Классическая проза
- Как делается газета - Карел Чапек - Классическая проза
- «Рождественские истории». Книга седьмая. Горький М.; Желиховская В.; Мопасан Г. - Н. И. Уварова - Классическая проза
- Сказки и веселые истории - Карел Чапек - Классическая проза / Прочее / Юмористическая проза
- Детство Тёмы (сборник) - Николай Гарин-Михайловский - Классическая проза
- Атлант расправил плечи. Книга 3 - Айн Рэнд - Классическая проза
- Детство - Лев Толстой - Классическая проза
- Я, Бабушка, Илико и Илларион - Нодар Думбадзе - Классическая проза