Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Как спичка, — вспыхнула, и — нет её! Что же это?»
Серое небо чуть порозовело; в одном месте его явилось пятно посветлее, напоминая масляный лоск на заношенном сукне. Потом выглянула обломанная луна; стало свежо и сыро; туман лёгким дымом поплыл над рекой.
Артамонов пришёл домой, когда жена, уже раздетая, положив левую ногу на круглое колено правой, морщась, стригла ногти. Искоса взглянув на мужа, она спросила:
— Ты куда это Илью послал?
— К чёрту, — ответил он, раздеваясь.
— Всё сердишься ты, — вздохнула Наталья; муж промолчал, посапывая, возясь нарочито шумно. Дождь начал кропить стёкла окон, влажный шёпот поплыл по саду.
— Уж очень загордился Илья ученьем.
— У него мать — дура.
Мать втянула носом воздух и, перекрестясь, легла в постель, а Пётр, раздеваясь, с наслаждением обижал её:
— Что ты можешь? Ничего. Дети не боятся тебя. Чему ты учила их? Ты одно можешь: есть да спать. Да рожу мазать себе.
Жена сказала в подушку:
— А кто учиться отдавал их? Я говорила…
— Молчи!
Он тоже замолчал, прислушиваясь, как всё сильнее падает дождь на листья черёмухи, посаженной Никитой.
«Благую долю выбрал горбатый. Ни детей, ни дела. Пчёлы. Я бы и пчёл не стал разводить, пусть каждый, как хочет, сам себе мёд добывает».
Повернувшись вверх грудью так осторожно, как будто она лежала на льду, Наталья дотронулась тёплой щекою до плеча мужа.
— Поругался ты с Ильёй?
Было стыдно рассказать о том, что произошло у него с сыном; он проворчал:
— С детями — не ругаются, их ругают.
— В город уехал он.
— Воротится. Даром нигде не кормят. Понюхает, как нужда пахнет, и воротится. Спи, не мешай мне.
Через минуту он сказал:
— Якову учиться больше не надо.
И ещё через минуту:
— Послезавтра на ярмарку поеду. Слышишь?
— Слышу.
«Что же это такое? — соображал Артамонов, закрыв глаза, но видя пред собою лобастое лицо, вспоминая нестерпимо обидный блеск глаз Ильи. — Как работника, рассчитал отца, подлец! Как нищего оттолкнул…»
Поражала непонятная быстрота разрыва; как будто Илья уже давно решил оторваться. Но — что понудило его на этот поступок? И, вспоминая резкие, осуждающие слова Ильи, Артамонов думал:
«Мирошка, лягавая собака, настроил его. А о том, что дела человеку вредны, это — Тихоновы мысли. Дурак, дурак! Кого слушал? А — учился! Чему же учился? Рабочих ему жалко, а отца не жалко. И бежит прочь, чтобы вырастить в сторонке свою праведность».
От этой мысли обида на Илью вспыхнула ещё ярче.
«Нет, врёшь, не увильнёшь!»
Тут вспомнился Никита, отбежавший в сторону, в тихий угол.
«Все меня впрягают в работу, а сами бегут».
Но Артамонов тотчас же уличил себя: это — неправильно, вот Алексей не убежал, этот любит дело, как любил его отец. Этот — жаден, ненасытно жаден, и всё у него ловко, просто. Он вспомнил, как однажды, после пьяной драки на фабрике, сказал брату:
— Портится народ.
— Заметно, — согласился Алексей.
— Злятся все отчего-то. Как будто все смотрят одной парой глаз…
Алексей и с этим согласился; усмехаясь, он сказал:
— И это — верно. Иной раз я вспоминаю, что вот такими же глазами Тихон разглядывал отца, когда тот на твоей свадьбе с солдатами боролся. Потом сам стал бороться. Помнишь?
— Ну, что там Тихон? Это — убогий.
Тогда Алексей заговорил серьёзно:
— Ты что-то часто говоришь об этом: портятся люди, портятся. Но ведь это дело не наше; это дело попов, учителей, ну — кого там? Лекарей разных, начальства. Это им наблюдать, чтобы народ не портился, это — их товар, а мы с тобой — покупатели. Всё, брат, понемножку портится. Ты вот стареешь, и я тоже. Однако ведь ты не скажешь девке: не живи, девка, старухой будешь!
«Умён, бес, — подумал Артамонов старший. — Просто умён».
И, слушая бойкую, украшенную какими-то новыми прибаутками речь брата, позавидовал его живости, снова вспомнил о Никите; горбуна отец наметил утешителем, а он запутался в глупом, бабьем деле, и — нет его.
Много передумал в эту дождливую ночь Артамонов старший. Сквозь горечь его размышлений струйкой дыма пробивались ещё какие-то другие, чужие мысли, их как будто нашёптывал тёмный шумок дождя, и они мешали ему оправдать себя.
— А в чём я виноват? — спрашивал он кого-то и, хотя не находил ответа, почувствовал, что это вопрос не лишний. На рассвете он внезапно решил съездить в монастырь к брату; может быть, там, у человека, который живёт в стороне от соблазнов и тревог, найдётся что-нибудь утешающее и даже решительное.
Но подъезжая на паре почтовых лошадей к монастырю, разбитый тряской по просёлочной дороге, он думал:
«Это — просто, в уголке стоять; нет, ты побегай по улице! В погребе огурец не портится, а на солнце — живо гниёт».
Он не видел брата уже четыре года; последнее свидание с Никитой было скучно, сухо: Петру показалось, что горбун смущён, недоволен его приездом; он ёжился, сжимался, прячась, точно улитка в раковину; говорил кисленьким голосом не о боге, не о себе и родных, а только о нуждах монастыря, о богомольцах и бедности народа; говорил нехотя, с явной натугой. Когда Пётр предложил ему денег, он сказал тихо и небрежно:
— Настоятелю дай, мне не надо.
Было видно, что все монахи смотрят на отца Никодима почтительно; а настоятель, огромный, костлявый, волосатый и глухой на одно ухо, был похож на лешего, одетого в рясу; глядя в лицо Петра жутким взглядом чёрных глаз, он сказал излишне громко:
— Отец Никодим — украшение бедной обители нашей.
Монастырь, спрятанный на невысоком пригорке, среди частокола бронзовых сосен, под густыми кронами их, встретил Артамонова будничным звоном жиденьких колоколов, они звали к вечерней службе. Привратник, прямой и длинный, как шест, с маленькой, ненужной, детской головкой, в скуфейке, выгоревшей, измятой, отворив ворота, пробормотал, заикаясь, захлёбываясь:
— Д-до-б-бро…
И сразу, со свистом, выдохнул:
— П-пож-жаловать.
Сизо-синяя туча, покрыв половину неба, неподвижно висела над монастырём, от неё всё кругом придавлено густой, сыровато душной скукой, медный крик колоколов был бессилен поколебать её.
— Одному не поднять, — виновато сказал служка гостиницы, попробовав вытащить из кибитки ящик с подарками Никите, и стукнул по ящику маленьким, чёрным кулаком.
Пыльный и усталый, Пётр медленно пошёл в сад к белой келье брата, уютно спрятанной среди вишен и яблонь; шёл и думал, что напрасно он приехал сюда, лучше бы ехать на ярмарку. Тряская, лесная дорога, перепутанная корневищем, взболтала, смешала все горестные думы, заменив их нудной тоской, желанием отдыха, забытья.
«Кутнуть бы хорошенько».
Он увидел брата сидящим на скамье, в полукружии молодых лип, перед ним, точно на какой-то знакомой картинке, расположилось человек десять богомолов: чернобородый купец в парусиновом пальто, с ногой, обёрнутой тряпками и засунутой в резиновый ботик; толстый старик, похожий на скопца-менялу; длинноволосый парень в солдатской шинели, скуластый, с рыбьими глазами; столбом стоял, как вор пред судьёй, дрёмовский пекарь Мурзин, пьяница и буян, и хрипло говорил:
— Правильно: бог — далеко.
Чертя по утоптанной земле беленьким посошком, не глядя на людей, Никита поучал:
— И чем ниже человек, тем выше от него бог, гонимый смрадом гниения нашего во грехах.
«Утешает», — подумал Артамонов старший и мысленно усмехнулся.
— Бог — видит: бездельно веруем; а без дел вера — на что ему? Где наша помощь друг другу и где любовь? И о чём молим? Всё о мелких пустяках. Молиться надобно, а всё-таки…
Он поднял глаза, с минуту молча смотрел на брата, пристально, снизу вверх. И медленно, как большую тяжесть, поднимал посох, как бы намереваясь ударить им кого-то. Горбун встал, бессильно опустил голову, осеняя людей крестом, но, вместо молитвы, сказал:
— Вот — братец приехал ко мне.
Безволосый старик, нехорошо округлив медные глаза, посмотрел на Петра и размашисто, с явной нарочитостью, перекрестился.
— Идите с богом, — прибавил Никита.
Люди пошли вразброд, как стадо с пастбища, старик подхватил под локоть купца с больною ногой, пекарь Мурзин взял его под другой локоть.
— Ну, здравствуй. Благослови.
Длинной рукою, окрылённой чёрным рукавом рясы, отец Никодим отвёл протянутые к нему сложенные горстью руки брата и сказал тихо, без радости:
— Не ждал.
Махнув посохом в направлении кельи, он пошёл впереди брата, шёл толчками, разбрасывая кривые ноги, держа одну руку на груди, у сердца.
— Постарел ты, — смущённо заметил Пётр.
— На то живём. Ноги болеть стали. Место наше сырое.
Казалось, что Никита стал ещё более горбат; угол его спины и правое плечо приподнялись, согнули тело ближе к земле и, принизив его, сделали шире; монах был похож на паука, которому оторвали голову, и вот он слепо, криво ползёт по дорожке, по хряскому щебню. В тесной, чистенькой келье отец Никодим стал побольше, но ещё страшней; когда он снял клобук, матово, точно у покойника, блеснул его полуголый, как бы лишённый кожи, костяной череп; на висках, за ушами, на затылке повисли неровные пряди серых волос. Лицо у него было тоже костяное, цвета воска; всюду на костях лица не хватало мяса; выцветшие глаза не освещали его, взгляд их, казалось, был сосредоточен на кончике крупного, но дряблого носа, под носом беззвучно шевелились тёмные полоски иссохших губ, рот стал ещё больше, разделял лицо глубокой впадиной, и особенно жутко неприятна была серая плесень волос на верхней губе.
- Дело Артамоновых - Максим Горький - Русская классическая проза
- Том 17. Рассказы, очерки, воспоминания 1924-1936 - Максим Горький - Русская классическая проза
- Том 5. Повести, рассказы, очерки, стихи 1900-1906 - Максим Горький - Русская классическая проза
- Том 3. Рассказы 1896-1899 - Максим Горький - Русская классическая проза
- Том 2. Рассказы, стихи 1895-1896 - Максим Горький - Русская классическая проза
- Спаси моего сына - Алиса Ковалевская - Русская классическая проза / Современные любовные романы
- Макар Чудра и многое другое… - Максим Горький - Русская классическая проза
- Ошибка - Максим Горький - Русская классическая проза
- Том 11. По Руси. Рассказы 1912-1917 - Максим Горький - Русская классическая проза
- Том 2. Повести и рассказы 1848-1859 - Федор Михайлович Достоевский - Русская классическая проза