Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хотя мечи врагов и притупляются с каждым днем, хотя мы заняли уже более выгодные позиции, все же песнь победы мы можем запеть не раньше, чем доведем дело до конца. Покамест мы только по ночам, во время перемирия, можем выходить с фонарем на поле сражения, чтобы похоронить мертвых. Мало пользы в короткой надгробной речи! Клевета, наглый призрак, усаживается на самых благородных могилах…
Ах! Ведь борьба идет и против тех наследственных врагов правды, которые так хитро умеют опорочить доброе имя своих противников и даже сумели принизить того, первого нагорного проповедника, чистейшего героя свободы; не будучи в состоянии отказать ему в том, что он величайший из людей, они сделали его ничтожнейшим из богов. Кто борется с попами, пусть будет готов к тому, что самая искусная ложь и самая меткая клевета будут позорить и чернить его бедное доброе имя. Но подобно тому как те знамена, что более всего изрешечены пулями в бою и почернели от порохового дыма, становятся предметом большего почитания, нежели самые чистые и целые рекрутские знамена, и под конец выставляются в соборах как национальные реликвии, так некогда и имена наших героев, как бы ни были они растерзаны и очернены, тем пламеннее будут чтиться в священном храме Женевьевы* — Свободы.
Революция, подобно ее героям, оклеветана и представлена во всевозможных памфлетах как страшилище государей и пугало народов. Детей в школах заставляют заучивать наизусть все так называемые ужасы революции; а на ярмарках некоторое время только и можно было видеть, что ярко раскрашенные изображения гильотины. Нельзя, правда, отрицать, что этой машиной, которую изобрел один французский врач, великий мировой ортопед, мосье Гильотен, и которая весьма легко отделяет глупые головы от злых сердец, что этой целебной машиной пользовались довольно часто, но все же только при неизлечимых болезнях, например в случае измены, лжи и слабости; пациентов притом мучили недолго; их не пытали и не колесовали, как некогда в доброе старое время мучили, пытали и колесовали тысячи и десятки тысяч разночинцев и вилланов, горожан и крестьян. Ужасно, правда, что французы при помощи этой машины ампутировали даже главу своего государства, и тут не знаешь, обвинять ли их на этом основании в отцеубийстве или в самоубийство; но если мы примем во внимание смягчающие обстоятельства, то убедимся, что Людовик Французский пал жертвой не столько страстей, сколько обстоятельств, и что те люди, которые принудили народ к такой жертве и которые сами во все времена гораздо более обильно проливали кровь государей, не должны бы выступать в роли обвинителей. Народ принес в жертву только двух королей, причем оба они были королями скорее дворянскими, нежели народными, и принес их в жертву не в мирное время и не с низменными целями, а в крайне тяжелый момент борьбы, когда он убедился в их измене и когда меньше всего щадил свою собственную кровь; между тем, конечно, больше тысячи государей пало от рук изменников, жертвой жадности или легкомысленных интересов, сраженные кинжалом, мечом или ядом дворян и попов. Похоже на то, что эти касты считали и цареубийство своей привилегией, а потому они так своекорыстно и скорбели о смерти Людовика XVI и Карла I. О, если бы короли убедились наконец, что они в качестве королей своего народа под защитой законов могут жить куда спокойнее, чем под охраной своих знатных лейб-убийц!
* * *Впрочем, оклеветали не только героев революции и самую революцию, но и всю нашу эпоху; с неслыханной дерзостью исказили целиком всю литургию священнейших наших идей, и если послушать или почитать наших жалких хулителей, то народ оказывается сволочью, свобода — наглостью; возводя очи к небу и благочестиво вздыхая, они сетуют и скорбят, что мы распутны и что у нас, к сожалению, нет никакой религии. Лицемерные святоши, что пресмыкаются под придавившим их бременем тайных грехов, осмеливаются поносить эпоху, может быть самую священную из всех предшествовавших и последующих, эпоху, которая приносит себя в жертву за грехи прошлого и за счастье будущего, мессию среди столетий, которому едва ли были бы под силу кровавый терновый венец и тяжелое бремя креста, если бы он время от времени не напевал веселых водевильных куплетов, не отпускал шуток насчет новейших фарисеев и саддукеев. Без такого шутовства и зубоскальства были бы невыносимы чудовищные муки. А серьезность проявляется с тем большей силой, если ей предшествует шутка. Наша эпоха похожа в этом смысле на своих детей — французов, которые сочиняли очень забавные, легкомысленные книги и в то же время могли быть очень строгими и серьезными там, где строгость и серьезность необходимы; так, например, Лакло* и особенно Луве де Кувре*, когда надо было, сражались за свободу с мученической отвагой и самопожертвованием, но писали в то же время весьма фривольные и скользкие произведения и, к сожалению, не были религиозны.
Как будто свобода не такая же религия, как всякая другая! А так как это наша религия, то, воздавая тою же мерою, мы могли бы объявить наших хулителей распутными и нерелигиозными.
Да, я повторяю слова, которыми начал эту книгу: свобода — новая религия, религия нашего времени. Если Христос и не бог этой религии, то все же он верховный жрец ее, и имя его излучает благодать в сердца учеников. Французы же — избранный народ этой религии; на их языке начертаны первые ее евангелия и догматы, Париж — Новый Иерусалим, а Рейн — Иордан, отделяющий священную землю свободы от страны филистимлян — филистеров.
Заключение
(Написано 29 ноября 1830 г.)
Глухое тюремное время стояло в Германии, когда я писал второй том «Путевых картин» и сразу же приступил к его печатанию. Но прежде чем он появился, кое-что о нем уже стало известно в публике; говорили, что книга моя имеет целью поднять упавший дух свободы и что уже принимаются в свою очередь меры, чтобы запретить ее. При наличии таких слухов было правильным как можно скорее закончить книгу и выпустить ее из печати. Так как она должна была содержать определенное число листов, чтобы ускользнуть от требований достохвальной цензуры, то я в своем стесненном положении уподобился Бенвенуто Челлини, когда ему при отливке Персея не хватило бронзы и для заполнения формы пришлось бросить в плавильную печь все оловянные тарелки, какие оказались под рукой. Легко, конечно, было отличить олово, в особенности оловянный конец книги, от более благородной бронзы, но тот, кто знал толк в ремесле, не выдал мастера.
Однако все в мире повторяется, и вышло так, что при этих «Дополнениях» возникли подобные же стеснительные условия, и мне опять пришлось примешать к литью много олова*. Хотелось бы, чтобы это оловянное литье приписано было исключительно требованиям времени.
Ах! Ведь и вся эта книга возникла в силу требований времени, так же как и прежние сочинения подобного характера; близкие друзья автора, знакомые с его личными обстоятельствами, очень хорошо знают, как мало влечет его на трибуну собственный, личный интерес и какие огромные жертвы ему приходится приносить за каждое свободное слово, которое он с тех пор вымолвил и, бог даст, еще вымолвит. В нынешнее время слово есть дело, последствия которого предусмотреть нельзя; никто ведь не может знать, не придется ли ему в конце концов и претерпеть за свои слова.
Много лет уже я напрасно жду слова тех отважных ораторов, которые в былое время в собраниях немецкой молодежи так часто просили слова, и так часто побеждали меня своими ораторскими талантами, и говорили таким многообещающим языком; прежде они были так несдержанно болтливы, а теперь так сдержанно тихи. Как поносили они тогда французов и западный Вавилон и того антинемецкого фривольного предателя отчизны, который хвалил все французское. Хвалы эти оправдались в великую неделю.
Ах, великая парижская неделя! Правда, дух свободы, которым повеяло оттуда в Германию*, опрокинул кое-где ночники, так что красные завесы кое-каких тронов загорелись, и золотые венцы накалились под вспыхнувшими ночными колпаками, но старые соглядатаи, которым вверен полицейский надзор над Германией, уже тащат ведра с водой и принюхиваются с тем большею бдительностью, и тайком куют цепи более крепкие, и я замечаю уже, как незримо воздвигаются еще более непроницаемые тюремные стены вокруг германского народа.
Бедный народ-пленник! Не отчаивайся в своем несчастье. О, если бы речь моя была как катапульта! Если бы сердце мое могло метать огненные снаряды!
Ледяная оболочка гордости оттаяла вокруг моего сердца, меня охватывает странная скорбь — не любовь ли это, любовь к немецкому народу? Или это — болезнь? Душа моя трепещет, глаза горят, а это — неподходящее состояние для писателя, который должен владеть своим материалом и оставаться строго объективным, как того требует художественная школа и как поступал сам Гете — он дожил при этом до восьмидесяти с лишним лет, и был министром, и приобрел состояние… Бедный немецкий народ! Это твой самый великий человек!
- Сорок два свидания с русской речью - Владимир Новиков - Публицистика
- Россия на пороге нового мира. Холодный восточный ветер – 2 - Андрей Фурсов - Публицистика
- Том 15. Дела и речи - Виктор Гюго - Публицистика
- Так был ли в действительности холокост? - Алексей Игнатьев - Публицистика
- Нам нужна великая Россия. Избранные статьи и речи - Петр Аркадьевич Столыпин - История / Публицистика
- По поводу новых изданий о расколе - Николай Аристов - Публицистика
- Основы метасатанизма. Часть I. Сорок правил метасатаниста - Фриц Морген - Публицистика
- Основы метасатанизма. Часть I. Сорок правил метасатаниста - Фриц Морген - Публицистика
- Разгром 1941 (На мирно спящих аэродромах) - Марк Солонин - Публицистика
- Никогда не сдаваться! Лучшие речи Черчилля - Уинстон Черчилль - Публицистика