Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А дальше?
– А дальше Алексей Степанович говорит: Володька, убирайся отсюда, до чего ты распустился! Я и ушел.
– А за что?
– Я… честное слово, не знаю. Я так, просто смотрел… больше ничего.
– А чего ж она плакала?!
– А разве их разберешь? Она все благодарила, благодарила. А потом так стала посередине кабинета и как скажет: «За жизнь! Спасибо за жизнь!»
Филька посмотрел серьезными своими глазищами и сказал:
– Это она правильно: спасибо Алексею есть за что, это правильно. А только вот непонятно: почему сейчас же реветь[285]? Если «спасибо», так при чем тут слезы? Он, наверное, выговаривал ей за что-нибудь?
– Нет, ни чуточки не выговаривал. Он так… знаете… совсем такой добрый был, ничуть не сердитый.
Вечером был совет бригадиров. На совет пришел и Петя Воробьев, и много пацанов сбежалось из четвертой бригады, и удивило всех присутствие Воргунова. Он сел на диване рядом с колонистами и слушал внимательно. Торский сразу дал слово Ванде; Ванда осмотрела всех каким-то особенно взволнованным взглядом, слезы дрожали у нее в голосе, когда она говорила:
– Дорогие колонисты! Я у вас только год пожила, а я вам по правде скажу: нет у меня другой жизни, только этот год и есть. И я всю жизнь буду вас вспоминать и все буду вам спасибо говорить и Советской власти, аж пока не помру. И вы простите мне, что я полюбила Петю, а вам ничего не сказала, я боялась, и стыдно было. Вы простите, Петю простите, он же тоже, как колонист все равно. И выпустите меня, как колонистку, с честью, и работать чтоб можно было мне на новом заводе, хоть токарем, а может, и еще чем.
И Петр Воробьев сказал, несмело, правда, и все краснел и поглядывал на Зырянского:
– Я вот… не оратор. Тут не в словах дело, а в человеке. Вы не думайте, я все понимаю и не обижаюсь. Это, конечно, хорошо, что у вас строго, я понимаю, оттого и Ванда… такая хорошая…
– Понравилась? – спросил Зырянский, посматривая на Воробьева подозрительными глазами.
Но Воробьев ничего особенного не увидел в этом вопросе.
– А как же! Я люблю Ванду, прямо здесь говорю, и вы не беспокойтесь, я на всю жизнь люблю…
– Ах, как хорошо, – прошептала Оксана, наклонившись к уху Лиды Таликовой. Лида сочувственно кивнула головой.
Зырянский все-таки попросил слова:
– Ванда и Петро поступили нехорошо. Может, там они и действительно на всю жизнь, а только кто их знает? А другим, может, на короткое время захочется, а откуда мы знаем? Так тоже нельзя допускать. Дисциплина где будет, если всем таким влюбленным волю дать? Должны были в совет бригадиров заявить, а мы посмотрели бы, комиссию выбрали бы, проверить, как и что. А то взяли, сели в грузовик и поехали. Это верно, что так у древних славян делали. Я предлагаю за то, что вышла замуж без…
И вот тут Воргунов сказал свое слово к колонистам:
– Без благословения родителей.
Не только Зырянский, все колонисты опешили от этого неожиданного нападения, все повернули лица к Воргунову, а он сидел между ними массивный, и как будто недовольный и смотрел прямо на Зырянского:
– Я говорю: без благословения того… совета бригадиров. Но это все равно. За такое дела родители раньше проклинали.
Зырянский обрадовался человеческому голосу Воргунова.
– Проклинать не будем, а под арест посадить Ванду и Петра… часов на десять следует.
Филька крикнул откуда-то из дальнего угла:
– Правильно!
Воргунов нашел Фильку взглядом, перегнулся в его сторону всей тяжелой своей фигурой:
– Это ты говоришь «правильно», а откуда ты знаешь?
– Так и так видно!
– А мне вот не видно.
– Мало ли чего, – сказал Филька возможно более низким голосом, – вы еще недавно в колонии.
И вот тут увидели колонисты, что Воргунов умеет смеяться, да еще как красиво, просто прелесть! У него и живот смеется, и плечи, а рот он при смехе открывает широко и смеется басом. А потом он спросил Фильку, но уже строгим голосом:
– Ты думаешь, и я сделаюсь таким кровожадным зверем, как Зырянский?
– А как же? Если у нас поживете… А только, может, вы убежите раньше.
Воргунов опять хохотал, ему нравился Филька, но очень возможно, что он считал Фильку наивным ребенком. А на самом деле Филька говорил дело, все бригадиры это прекрасно понимали, ничего смешного в филькиных словах не было. Колонисты торжествовали[286] по другому поводу: просто было приятно, что наконец этот отчужденный главный инженер заговорил и даже засмеялся.
Совет бригадиров окончился весело. Правда, Зырянский не снял своего предложения, но за него поднялось только две руки, да и то одна рука была Филькина, который не имел права голоса, потому что не был еще бригадиром. Совет бригадиров постановил выпустить Ванду с честью, дать приданое, выбрать комиссию, оставить на работе токарем, а в следующий выходной день всем советом пойти к Воробьеву и посмотреть, как он живет, может, чем-нибудь и помочь придется. Ванда уходила из совета счастливая, даже о своем Пете забыла, так тесно окружили ее девочки.
А вечером Ванда зашла проститься с четвертой бригадой. Зырянский встретил ее приветливо, усадил на стул, спросил:
– Ты на меня не сердишься?
– Ой, милые мои мальчики, мне с вами так трудно расставаться, что и сердиться некогда. Живите хорошо, не забывайте про меня. Вы, как братья, вы просто такие милые, такие родные. Хорошо. И спасибо вам, что были товарищами, спасибо.
Володя Бегунок внимательно и серьезно слушал Ванду, но успел посмотреть и на Фильку. У Фильки в глазу что-то блеснуло подозрительно, и Володя воспрянул каверзным своим духом. Но Филька нахмурил брови и сказал довольно важно, самым обыкновенным, ничуть не растроганным голосом.
– Мы… что ж… мы и будем хорошими товарищами. Это ты не беспокойся, Ванда. А только ты напрасно слезы… чего ж тут плакать?
Ванда вытерла глаза, улыбнулась и набросилась на Ваню Гальченко. Она расцеловала его при всех, и Ваня испуганно смотрел на нее, а потом только опомнился:
– Да что ж ты меня одного целуешь? Ты тогда и со всеми попрощайся. Понимаешь?
И после этого вся четвертая бригада загалдела и полезла целоваться. Пожимали Ванде руки и говорили:
– Ты к нам приходи… в гости… В четвертую бригаду… приходи.
И Ванда перестала проливать слезы, а смеялась и обещалась приходить. Может, потом и плакала где-нибудь, но четвертая бригада того не видела. А в самой четвертой бригаде все попрощались с Вандой весело, и ни один колонист и не подумал плакать.
18
Флаги на башнях
Постройка корпусов завода была закончена, и, как всегда это бывает, именно теперь скопилась такая масса работы, что, казалось, ее невозможно когда-нибудь переделать[287]. Кое-где стояли на фундаментах станки, другие станки еще[288] прибывали и прибывали, и ставить их было негде: то фундамент не готов, то подсыпка не сделана, то неизвестно, прибудут ли скоро подходящие станковые соседи. Колонистский двор, как ни берегли его, колонисты обратился все-таки в хаос. На новых зданиях стоят леса, везде разбросаны бараки, сараи, остатки досок, щебень, просто обломки кирпича, зияют известковые ямы, валяются разбитые носилки, куски фанеры, куски рогожи, и все это присыпано вездесущим строительным прахом, от которого нет спасения уже и в главном здании.
А рядом с новым заводом, «возникающим в хаосе» стройки, умирает старое производство Соломона Давидовича, и вокруг него распространяется такой же хаос, только этот хаос умирания.
В конце августа наступающие цепи колонистов вышли на линию 1 ноября, это в среднем по колонии; правый фланг, девочки, «теснили отступающего в панике противника» на линиях двадцатых чисел декабря, но все равно завод Соломона Давидовича умирал. Токарные «козы» выбывали из строя одна за другой, в машинном отделении деревообделочного цеха было не лучше. Стадион, заваленный неизмеримым хламом обрезков, бракованных деталей, массой какой-то дополнительной приблудной дряни, представлял настолько отвратительное зрелище, что Захаров категорически запретил с наступлением холодов возвращаться на стадион для работы. Раза два на стадионе почему-то начинались пожары. Их замечали в самом начале и легко тушили, от пожаров оставались черные пятна обугленных участков, от этого стадион казался еще печальнее. Соломон Давидович говорил колонистам:
– Можно все перенести: можно перенести производственные неполадки, можно перенести новый завод, но нельзя переносить еще и пожары! Разве можно для моего сердца такие нагрузки? С какой стати?
Колонисты утешали Соломона Давидовича:
– Он все равно сгорит – стадион. Так и знайте, Соломон Давидович, он все равно сгорит.
- Жизнь и судьба - Василий Семёнович Гроссман - О войне / Советская классическая проза
- Белый шаман - Николай Шундик - Советская классическая проза
- Колумбы росские - Евгений Семенович Юнга - Историческая проза / Путешествия и география / Советская классическая проза
- Схватка - Александр Семенович Буртынский - Прочие приключения / Советская классическая проза
- Светлая даль юности - Михаил Семёнович Бубеннов - Биографии и Мемуары / Советская классическая проза
- Территория - Олег Куваев - Советская классическая проза
- Территория - Олег Михайлович Куваев - Историческая проза / Советская классическая проза
- Товарищ Кисляков(Три пары шёлковых чулков) - Пантелеймон Романов - Советская классическая проза
- Камо - Георгий Шилин - Советская классическая проза
- Среди лесов - Владимир Тендряков - Советская классическая проза