Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все время, пока я вот уже месяц в Москве бегаю, мне кажется, что это не я бегает и устраивает, что это существо живучее, проворное, жадное старается, как все, приспособиться, это какой-то действительно цинический сменовеховец или барон Кыш, все время я чувствую себя не только в обезьяньем мире, но и порождающим обезьяну.
Душа раздвоена: по самому искреннему хочется проклясть всю эту мерзость, которую называют революцией, а станешь думать, выходит из нее хорошо, да хорошо: сонная, отвратительная Россия исчезает, появляются вокруг на улице бодрые, энергичные молодые люди. Встает ужасный вопрос: не я ли это умираю, как умирал Блок со своею Прекрасной Дамой? и тут непоправимо: если я не умираю, а живу и радуюсь, то чувствую в себе рождение обезьяны. Но не будь этого умирающего (уходящего) «я», то это вновь рождающееся существо и не казалось бы обезьяною. Проживу-то я еще, может быть, до 70 лет, но проживу непременно с обезьяною.
Чувство массЧувство природы, которым обладают в большей или малой степени почти все художники слова, легко может развиться в чувство народа (и не надо это даже объяснять, почему), а чувство народа, если хорошенько поработать над собой, можно не «милостью Божьей», а вполне сознательно использовать для изображения масс.
А как это нам теперь нужно!
Выдвинулась на сцену истории огромная масса, и вчера мы были свидетелями этого события воочию, так что можно было вложить персты в язвы, и все-таки «Лагерь Валленштейна» и «Ткачи», пришедшие из чужеземной литературы, почти единственная (и, надо сказать, малоудачная) попытка изображения масс{150}.
Вот почему неудачны все попытки изобразить массу: художник чувствует индивидуум (тип), потом складывает это с чувством другого типа, третьего, и тип у него получается только соединенный арифметически плюсами.
А нужно чувствовать вперед не отдельные существа масс, а всю ее, как лицо, и это лицо чтобы стало героем, и из этого лица после выделились сами собой отдельные лица.
Я писал всегда так свои «этнографические» книги, в свое время их очень хвалили, критики вскрывали художественное содержание из-под их этнографической оболочки, но все уговаривали меня перейти к личному началу и даже называли бесчеловечным писателем.
Упорствуя в своем и оглядываясь теперь на сделанное, я очень хотел заразить своим примером молодых писателей, но как это сделать — вот большой вопрос для меня. Я однажды уговорил одного молодого человека уехать с собой на север, поделил весь север на две половины, — Карелию отдал ему, Лапландию взял себе, у меня вышла книга «Колобок», а он завяз где-то в болоте и не только ничего не написал, а дал слово никогда больше не ездить в глухие места.
С тех пор я никого не учил, но сейчас я нахожу необходимым это сделать, потому что силы мои в одиночестве теряются, и, главное, не силы, а чудовищная бездна выдвинувшихся материалов давит меня, и сотрудничество стало необходимым.
Два секрета мои раскрываю: первое, надо научиться не думать, вернее, не искать в новом ничего от себя, забыть совершенно себя и отдаться.
У поэтов это выходит само собой, но я не могу достигнуть этого иначе, как не уехав в новое место. И по-моему, это можно рекомендовать всем, кто начинает писать: новое место есть новый факт, новая данность, новая уверенность, и признаки ее выступают отчетливо.
Я ловлю эти признаки слухом (ритм) и глазом (пейзаж), мускульное чувство (когда много ходишь) странным образом выводит (хотя версты считаешь) из пространственных измерений, пространство становится эфирным, и время без газет, без правил дня идет только по солнышку, тогда без времени и пространства мне видно: земля пахнула своим запахом, и все вокруг становится так, будто слушаешь сказку мира: в некотором царстве, в некотором государстве, при царе Горохе и так далее. Одним словом, человек заблудился, а ведь это-то и нужно художнику для восприятия реальности мира.
Так я записываю былины и вдруг начинаю чувствовать по отдельным словам сказителей какую-то неловкость, в речах их попадаются городские слова, — что это такое? Оказывается, приблизился к району действия какой-то народной школы: началась ломка языка, памяти народной, слова пошли обыкновенные, и то чувство народной массы глохнет. Я не против школ и города, но у меня от близости их чувство массы теряется, совершенно ясно представляю, что если бы я взял предметом своего чувства город, то оно потерялось бы при соприкосновении с лесами.
Недаром сказка начинается смешением времен и пространства: в некотором царстве, при царе Горохе, она выводит нас из категории времени и пространства для того, чтобы представить нам вещь, как она существует без этого, или, как говорят философы, в себе.
Иначе говоря, нужно посмотреть на вещь своим глазом и как будто встретиться с нею в первый раз, пробил скорлупу интеллекта и просунул свой носик в мир. Это делает художник, и первые слова его — сказка.
История русской литературы отведет много страниц жизни и творчеству писателя, который в смутное время русской литературы устраивал себе окопы из археологии и этнографии, доставая из родных глубин чистое народное слово, и цеплял его, как жемчужину, на шелковую нить своей русской души, создавая ожерелья и уборы на ризы родной земли.
Это, конечно, Ремизов, никто, как он такой. Замятин, Соколов-Микитов и, в последнее время, молодой Никитин — это все его ученики, а таких учеников, которые у него научились и грамоте и пошли своей природной кондовой дорогой (Шишков, напр.), и не перечесть. У Ремизова была любовно открыта дверь для всех, и валил валом к нему народ литературный, для всех тут была безвозмездная студия.
Немудрено, что теперь пошла Ремизовская школа, и когда скажешь так — всякий понимает. Каждый удивится, если сказать: школа Леонида Андреева, Мережковского, а Ремизовская школа — всякий поймет, есть такая школа Лескова — Ремизова.
И очень хорошо, что так: слово сохраняется, слово открывается. Но все ли это?
10 Сентября. В Госанонсе, где печатается «Понедельник», спешил уехать на дачу вылощенный брюнет, к нему приставали просители, и один интеллигент в серой поношенной одежде сидел с женой.
— Сегодня денег не будет, — сказал ему вылощенный, — вам сколько?
— 21 миллион.
— За двадцать одним миллионом вы ходите двадцать один раз!
— Что же делать!
— Приходите завтра.
И ускакал в автомобиле.
Познакомился с Лебедевым-Полянским вот по какому случаю: завед. изд. Френкеля сказал мне, что договор об издании «Колобка» он подпишет, если только я проведу его через цензуру, потому что есть сомнительные места, напр., в одном месте сказано: «С Божьей помощью». Я прямо так и сказал Лебедеву-Полянскому, что книга моя — путешествие на север, совершенно невинная, но в одном месте сказано: «С Божьей милостью». Лебедев ответил: «Ничего, мы вычеркиваем о Боге, только если он бывает предметом агитации». В рукописи он обратил внимание на фразу: «Старуха похристосовалась с коровой», поморщился и сказал: «Суеверие».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- Дневники 1923-1925 - Михаил Пришвин - Биографии и Мемуары
- Дневники. Я могу объяснить многое - Никола Тесла - Биографии и Мемуары
- Власть в тротиловом эквиваленте. Наследие царя Бориса - Михаил Полторанин - Биографии и Мемуары
- Дневники полярного капитана - Роберт Фалкон Скотт - Биографии и Мемуары
- Сталин. Вспоминаем вместе - Николай Стариков - Биографии и Мемуары
- Вооруженные силы Юга России. Январь 1919 г. – март 1920 г. - Антон Деникин - Биографии и Мемуары
- Дуэль без правил. Две стороны невидимого фронта - Лесли Гровс - Биографии и Мемуары / Прочая документальная литература / Политика
- Сознание, прикованное к плоти. Дневники и записные книжки 1964–1980 - Сьюзен Сонтаг - Биографии и Мемуары
- Ельцин. Лебедь. Хасавюрт - Олег Мороз - Биографии и Мемуары