Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Проснулся с мягким, но все сковывающим зажимом ужаса, до чего я себя довел, пропил, прохамил. Но, идя без пиджака за яйцами и газетой, вдруг по-рембовски обогрелся, выпрямился на солнцепеке, вернувшись в знакомую гордость распутного безумия духа.
Кстати, Нина ни на одно мгновение не была та, спокойно весенняя, просто это было дивно пахнущее, мягкое, молодое, барское (что так важно для меня) тело, ярче, но в том же роде уступающее, как тело Сони и Вали. Так что Наташа не поняла, что это теперь другая, земная, мягкая, нестрашная Нина (все, что я люблю страшно мне), что это для меня меньше, чем rien[175], и что сердце мое радовалось непоправимой грубости скандала: «Иди и водись с жидами!».
Хам, собака, сволочь, подлец, но безумец духа, un irresponsable spirituel[176], как презрительно больно сказал наташин голос в телефоне, потому что моя оголтело животно духовная грубость ударила ее при Шиловском, в странном воздухе ее лучшей, совершенно взрослой, возвышенно моральной души, и она едва отвечала, выпрямившись от обиды, тем любимым жестом оскорбленной Деметры.
Размашистым почерком, наперекор, назло, насмех и чем меньше читателей, тем ярче и подробнее, бывший человек мой пишет здесь, и мил себе, пишучи грязной мордой, той нестерпимо сладкой гордостью quand même[177] которую знают только сумасшедшие духа, звери духа, увы, лишенные души и покоя.
Страницу за страницей, дико, злорадно, по-пустынному, смеясь, «и не надо», и пусть подотрутся, только что бумага жесткая.
О, счастье униженья, перепоя, грязи, подлости, скандала, гнусности, срама и во всем этом до осязаемости, до полового возбуждения ума чувствовать Бога в себе и голым, с грязным стоящим членом, красоваться в самом кипении, в самом средоточии Духа, судящего мир Бога, и дивную любовь их, создавшую все.
Ах, Россия, Россия, дорогая животно-духовная родина, как узнал я тебя, как обреченно, безнадежно полюбил тебя в Наташе и, смеясь, поразился другой, ответной, несокрушимо жестокой и молодой душе, вышедшей ей навстречу из глубины моего не известного мне во мне, когда настало время жить, и нежность, слабость и юмор последних утренних снов сменились ослепительным днем жизни и зла.
Дивное лицо Анны Штейн[178] на моем столе, сколько в нем сумрачного вызова и кроткого признания своей отверженности. Вызывающий и иронически печальный взгляд всех hors-la-loi[179] поражает меня. Смотри Наташа, у Анны Штейн в точности выражение моей души.
Enfant, tu te croyais dans l'apocalypse et te revoilà dans la préhistoire, dans un monde fou d'éclat, de beauté et d'anges cyclopéens, monde tout flambant d'un péché originel splendidement neuf, comme l'Allemagne, ton autre patrie, se réveille, folle de jeunesse, de force et de méchanceté[180].
Вспомнил лицо на стене вагона в Фавьер, от которого не уйти, как от лица Матери. Смирись и ты, Наташа, дорогая моя Артемида, терзающая живую плоть, смотри, огромный демонический мир, как лев святого Иеронима, сжался и спрятался в рембрандтовскую комнату с белым небом в окне, и краткое «Боже, я согрешил» уже слышится, как негромкий, немузыкальный звон вдалеке, и только через него античный страх побежден будет. О, страх, страх, наказание героев, отпустишь ли ты когда сердце, и дойдет ли оно до покоя Весны?
* * *«Погода эта вгоняет в сон, ты заметил?» — говорит Дина с дивана. Милая, красивая, беспорочная, сегодня ты опять меня, как сына, приютила, и отсиделся в книгах до сумерков, но день начал темнеть, и все опять медленно становится невыносимым.
Долго и безблагодатно боролся с Наташей вчера среди тысячи слов и слез, и вдруг чужое, омертвевшее тело ее мучило отвратительной болью, как будто двойное дыхание жизни, не находя выхода, завертелось десятками жгучих очагов гангрены.
И так же утром сегодня. Наташа в телефоне была добра, и милый голос ее, «полный», звучал открыто-обреченно, просто, и это сразу успокоило меня, когда, совсем ослабевши, брел в свинцовом пальто под дождем мимо Porte Brune, весны, Татьяны, жизни, прошлого. И лишь около улицы Dantzig прорвалось в сердце: «Ну, хорошо, со всем, со всем готов расстаться». И опять нужно было встать на колени, но я испугался рабочих и только на самой улице Dantzig победил страх.
Теперь Дина зажгла свет, и на тетради сложные оранжевые отблески, и я кажусь себе скрытым, забытым, где-то в углу. Мир стал беднее, осиротел, стал каким-то тщедушным и хрупким, и шум улицы кажется совсем тихим. Куда же деться вечером, отсижусь здесь, авось Ангел не прогонит.
Наташа, Наташа, как же ты не знаешь за рациональным люциферическим хамством мою совершенно простую, и детски доверчивую, и не верящую в зло душу, как я бесформенно открыт тебе весь, все холодное ведь только «нарочно» сделано во мне, а я — без защиты и без возможности разлюбить тебя. Наташа, Наташа, как тихо и беззащитно я сейчас притыкаюсь к твоему телу, милая моя радость — судья мой.
Тучи несутся в темнеющем воздухе, огни зажглись в домах, и все обречено, беззащитно, брошено, пусто.
Нет, Борис, только люби и ничего не делай, она поймет.
* * *Жить опять было трудно начинать, и только днем, после полухалтурного, полумучительного наташино-нинского стихотворения, на мгновение блеснул жидкий огонь в измученном сердце, и я смутно о чем-то догадался, не помню о чем, кажется, о разделе без остатка жизни между Наташей и Богом. Идя за молоком, опять решил взяться за такси. Но, конечно, завтра, как все у меня завтра. Сейчас пять часов, и все уже делано-переделано, и сердце в недоуменье среди голодных кошек. И вот опять в сердце Наташа, свет милый, дай мне немного счастья, чтобы я ожил, а то мне опять становится «пропадай все».
Как жалко, что Татищев явно ревнует и хамит, а то каждый день ходил бы к Дине, в которую просто влюблен.
* * *На докладе я был вне себя от невроза, униженья и противопоставленья себя всем. Неожиданно вырвали меня говорить, и я холодно твердил, но не к селу ни к городу. Берберова и мадам Вейдле сияли очами и сердились, что я не кланяюсь, и только Дина была, как всегда, молодо-безупречна.
С Наташей потом тяжело, до слез, не женских, самых горьких, сиденье в пустом Bal aux Fleurs, где для таких клиентов не удостаивают петь.
Проводя ее, споря о России и свободе, где она договорилась до того, что Германия — царство свободы, из-за несолидарности ее и ночного одиночества, хотелось остаться на Монпарнасе и найти Фельзена. Но я переменил это и поехал, как всегда, в метро с ней, терзаемый неврозом. И у ворот опять непорочная светлая личность вышла из облаков и целую ночь снилась так, что все утро видел ее перед собой.
Проснулся поздно, в разгромленной жизни, долго не мог прийти в себя и найти, за что зацепиться среди рваных носков, страхов и нелепых вечных великих планов своих. Но на улице, борясь с неврозом, выпрямилось сердце. Ценно в Наташе то, что она любит грязные руки и нечесаные головы, то есть чувствует живой хаос жизни, еще не нашедшей формы.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- «Я буду жить до старости, до славы…». Борис Корнилов - Борис Корнилов - Биографии и Мемуары
- Конец Грегори Корсо (Судьба поэта в Америке) - Мэлор Стуруа - Биографии и Мемуары
- Сибирской дальней стороной. Дневник охранника БАМа, 1935-1936 - Иван Чистяков - Биографии и Мемуары
- Дни. Россия в революции 1917 - Василий Шульгин - Биографии и Мемуары
- Победивший судьбу. Виталий Абалаков и его команда. - Владимир Кизель - Биографии и Мемуары
- Фридрих Ницше в зеркале его творчества - Лу Андреас-Саломе - Биографии и Мемуары
- Прогулки по Парижу с Борисом Носиком. Книга 2: Правый берег - Борис Носик - Биографии и Мемуары
- Письма отца к Блоку - Коллектив авторов - Биографии и Мемуары
- Долгая дорога к свободе. Автобиография узника, ставшего президентом - Нельсон Мандела - Биографии и Мемуары / Публицистика