Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Говорить теперь о недостатках? Но это не так легко. Говорить о недостатках таланта – это все равно, что говорить о недостатках большого дерева, которое растет в саду; тут ведь главным образом дело не в самом дереве, а во вкусах того, кто смотрит на дерево. Не так ли?
Начну с того, что у Вас, по моему мнению, нет сдержанности. Вы как зритель в театре, который выражает свои восторги так несдержанно, что мешает слушать себе и другим. Особенно эта несдержанность чувствуется в описаниях природы, которыми Вы прерываете диалоги <…>. Частые упоминания о неге, шепоте, бархатистости и проч. придают этим описаниям некоторую риторичность, однообразие – и расхолаживают, почти утомляют. Несдержанность чувствуется и в изображениях женщин („Мальва“, „На плотах“) и любовных сцен. Это не размах, не широта кисти, а именно несдержанность. Затем, частое употребление слов, совсем неудобных в рассказах Вашего типа. Аккомпанемент, диск, гармония – такие слова мешают. Часто говорите о волнах. В изображениях интеллигентных людей чувствуется напряжение, как будто осторожность; это не потому, что Вы мало наблюдали интеллигентных людей, Вы знаете их, но точно не знаете, с какой стороны подойти к ним.
Сколько Вам лет? Я Вас не знаю, не знаю, откуда и кто вы, но мне кажется, что Вам, пока Вы еще молоды, следовало бы покинуть Нижний и года два-три пожить, так сказать, потереться около литературы и литературных людей: это не для того, чтобы у нашего петуха поучиться и еще более навостриться, а чтобы окончательно, с головой влезть в литературу и полюбить ее; к тому же провинция рано старит».[461]
Несколько месяцев спустя он дает Горькому еще более точные советы: «…читая корректуру, вычеркивайте, где можно, определения существительных и глаголов. У Вас так много определений, что вниманию читателя трудно разобраться и он утомляется. Понятно, когда я пишу: „человек сел на траву“, это понятно, потому что ясно и не задерживает внимания. Наоборот, неудобопонятно и тяжеловато для мозгов, если я пишу: „высокий, узкогрудый, среднего роста человек с рыжей бородкой сел на зеленую, уже измятую пешеходами траву, сел бесшумно, робко и пугливо оглядываясь“. Это не сразу укладывается в мозгу, а беллетристика должна укладываться сразу, в секунду. Засим еще одно: Вы по натуре лирик, тембр у Вашей души мягкий. Если бы Вы были композитором, то избегали бы писать марши. Грубить, шуметь, язвить, неистово обличать – это не свойственно Вашему таланту. Отсюда Вы поймете, если я посоветую Вам не пощадить в корректуре сукиных сынов, кобелей и пшибздиков, мелькающих там и там на страницах „Жизни“».[462]
Вот таким вот образом, с первых же писем, между двумя этими людьми установились взаимно искренние отношения, с глубоким почтением со стороны младшего, благосклонностью, некоторой снисходительностью и опекой – со стороны старшего.
Среди «эпистолярных романов» Чехова самым странным был тот, что происходил у него с Лидией Авиловой: Антон Павлович не хотел ни принять ее любовь, ни раз и навсегда отделаться от нее. После того как эта молодая женщина посетила Чехова в клинике профессора Остроумова, она продолжала адресовать ему предложения встретиться и упреки в сердечной сухости. «Мы с Вами старые друзья, – отвечал он ей, – по крайней мере я хотел бы, чтобы это было так. Я хотел бы, чтобы Вы не относились преувеличенно строго к тому, что я иногда пишу Вам. Я человек не серьезный; как Вам известно, меня едва даже не забаллотировали в „Союзе писателей“ (и Вы сами положили мне черный шар). Если мои письма бывают иногда суровы или холодны, то это от несерьезности, от неуменья писать письма; прошу Вас снисходить и верить, что фраза, которою Вы закончили Ваше письмо: „если Вам хорошо, то и ко мне Вы будете добрее“, – эта фраза строга не по заслугам…»[463] В этом же письме Чехов сообщает своей корреспондентке, что ему надо заканчивать рассказ для «Русской мысли». И вот несколькими неделями позже там публикуется рассказ, названный Чеховым «О любви», – и Лидия Авилова приходит в экстаз.
«Я ждала августовскую книгу „Русской мысли“ с большим волнением, – вспоминает она впоследствии. – В письмах Чехова я привыкла угадывать многое между строк, и теперь мне представилось, что он усиленно обращает мое внимание на августовскую книгу, хочет, чтобы я ее скорей прочла. Трудно объяснить, почему мне так казалось, но это было так. И едва книга вышла, я купила ее, а не взяла в библиотеке, как я обыкновенно это делала.
Одно заглавие „О любви“ сильно взволновало меня. Я бежала домой с книгой в руке и делала предположения. Что „О любви“ касалось меня, я не сомневалась, но что он мог написать?»
Дальше Лидия Алексеевна подробно описывает, как нетерпеливо и жадно, со слезами на глазах читала рассказ и убеждалась, что это едва прикрытая маской история их отношений с Чеховым, чувств, которые их связывали. Изобразив Алехина, писатель признался наконец, подумала она, почему так и не объяснился ей в любви открыто: «Мы подолгу говорили, молчали, но мы не признавались друг другу в нашей любви и скрывали ее робко, ревниво. Мы боялись всего, что могло бы открыть нашу тайну нам же самим. Я любил нежно, глубоко, но я рассуждал, я спрашивал себя, к чему может повести наша любовь, если у нас не хватит сил бороться с нею; мне казалось невероятным, что эта моя тихая, грустная любовь вдруг грубо оборвет счастливое течение жизни ее мужа, детей, всего этого дома, где меня так любили и где мне так верили…»[464]
«Я уже не плакала, а рыдала захлебываясь, – продолжает Авилова в мемуарах. – Так он не винил меня! Не винил, а оправдывал, понимал, горевал вместе со мной». И дальше, процитировав еще один фрагмент рассказа: «Я понял, что когда любишь, то в своих рассуждениях об этой любви надо исходить от высшего, от более важного, чем счастие или несчастие, грех или добродетель, в их ходячем смысле, или не нужно рассуждать вовсе», комментирует: «Из какого „высшего“ надо исходить – я не поняла. И что более важно, чем счастье или несчастье, грех или добродетель, – я тоже не знала. Знала и понимала я только одно: что жизнь защемила меня и что освободиться от этих тисков невозможно, – если семья мешала мне быть счастливой с Антоном Павловичем, то Антон Павлович мешал мне быть счастливой с моей семьей. Надо было разорвать душу пополам».
Предельно возбужденная, она решает воспользоваться этим предлогом, чтобы разжечь страсть Чехова. И – чтобы посильнее его уязвить – выбирает саркастический тон. В своем письме Авилова злобно благодарит писателя за честь, которую он оказал ей, сделав героиней хотя бы и маленького рассказа. Припоминает похожего на него автора, его приятеля, который делает всякие гадости и подлости, чтобы потом описать их в своих произведениях, а еще после – бить себя в грудь и каяться, намекая на то, что Антон Павлович упражняется в великодушии и благородстве, но, увы, тоже раскаивается. «Сколько тем нужно найти, чтобы печатать один том за другим повестей и рассказов. И вот писатель, как пчела, берет мед откуда придется, – писала она Чехову. – Писать скучно, надоело, но рука „набита“ и равнодушно, холодно описывает чувства, которых уже не может переживать душа, потому что душу вытеснил талант. И чем холодней автор, тем чувствительнее и трогательней рассказ. Пусть читатель или читательница плачет над ним. В этом искусство…»[465]
- Николай Гоголь - Анри Труайя - Биографии и Мемуары
- Максим Горький - Анри Труайя - Биографии и Мемуары
- Бодлер - Анри Труайя - Биографии и Мемуары
- Александр Дюма - Анри Труайя - Биографии и Мемуары
- Александр Дюма - Труайя Анри - Биографии и Мемуары
- Писатели за карточным столом - Дмитрий Станиславович Лесной - Биографии и Мемуары / Развлечения
- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- Мане - Анри Перрюшо - Биографии и Мемуары
- Жизнь Микеланджело - Стендаль (Мари-Анри Бейль) - Биографии и Мемуары
- НА КАКОМ-ТО ДАЛЁКОМ ПЛЯЖЕ (Жизнь и эпоха Брайана Ино) - Дэвид Шеппард - Биографии и Мемуары