Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но даже по сравнению со смертью хроменького гусака Теги, к которому так привязалась, приникла душа Анастасии Ивановны, или тяжело пережитой ею гибелью кота Мишки, скрашивающего своей хитрой повадкой долгие зимние вечера, кровь литературных героев, которых мы даже не в силах полюбить, похожа на клюквенный сок. (В американском кино есть понятие «томатная смерть» — жуткие лужи крови из томатной пасты…)
Повторяю, житие — литературный жанр, обладающий колоссальными возможностями нравственного воздействия на читателя. Во-первых, в житии дается необходимый сегодня пример праведно проживаемой жизни, верного пути. Во-вторых, пример стойкого сопротивления трудным обстоятельствам, победы над ними, но победы сильного духом, а не «телом» (понятие «тела» включает и все материальные возможности телесного, то есть жизненного комфорта, обеспеченности и прочее). В-третьих, житие утоляет тоску по «становящемуся» человеку: вот он перед нами со всеми своими «слишком человеческими» страхами и муками, прегрешениями и раскаянием, заблуждениями и просветлением… Изображенная безыскусными литературными средствами, которые и средствами-то назвать трудно, жизнь в «Сибирских рассказах» на самом деле являет собою подвиг, ибо чему, как не подвигу лишь, можно уподобить и утепление на зиму домика навозом, и разведение сада, и обучение детей грамоте, и при всей бедности милосердие и любовь к животным — в той ситуации, когда у других и на людей бы ее не хватило. И радость надежды: «Удивительна сущность жизни — в тяжкие годы, в трудных условиях никогда она не лишала людей якоря надежды». При этом перед нами жизнь подлинная, где физический труд не только не отделен от умственного, но и обладает — в сознании автора — рядом существенных преимуществ. «Как рассказать жизнь? Дни с семьей — там, где моим непосильным, но веселым трудом, на болоте стал домик… Огород подымается!» Рассказы А. Цветаевой, как и любое, в принципе, житие, написаны с чувством временной перспективы — не столько для того, чтобы создать историю своих испытаний, но чтобы заставить других задуматься о себе. О нас самих, о нашей жестокости (или тяге к добру) заставляют задуматься и «клейма» маленьких страдальцев, наших меньших братьев, столь существенные для повествования: гусенка Теги, кота Мишки, собаки Домки. Помните, как у протопопа Аввакума: «И нынеча мне жаль курочки той, как на разум придет».
А чудо? Чудом была сама жизнь, спасенная, отвоеванная (в каждую зиму, в любую опасность) у стужи, у надзора, у голода. Чудом житийным была еще «радость — общение с людьми, нежданные знакомства, от которых — взаимным сочувствием — согревалась душа».
* * *Мне скажут: то беллетристика, а это жизнь; разве корректно их сопоставление? Но я сторонница иной точки зрения; если уж что-то воплотилось в слове, то ответственность общая — как-никак, словесность. Если она не в силах соревноваться с реальностью, пусть — на время хотя бы, пока выстраданная реальность выскажется, — отойдет в сторону, помолчит…
Да и потом — есть же у нас литература, которая стремится дать квинтэссенцию исторической действительности, которая не только не уступает документу, но даже подчас и опережает его мощью своего проникновения в исторический смысл происходящего? В этой литературе продолжается спор о цене и возможностях человеческой личности.
«Разумеется, — говорил Трифонов в беседе с немецким критиком Р. Шредером, — человек похож на свое время. Но одновременно он в какой-то степени — каким бы незначительным его влияние ни казалось — творец этого времени. Это двусторонний процесс. Время — это нечто вроде рамки, в которую заключен человек. И конечно, немного раздвинуть эту рамку человек может только своими собственными усилиями». Не только зависимость человека от времени, но и его ответственность перед ним — вот один из родоначальных постулатов трифоновской проблематики. Помните, как в «Старике» жена говорила Павлу Евграфовичу, оправдывая его, успокаивая его совесть, совесть человека, либо промолчавшего, либо кое-что «сказавшего» и в девятнадцатом (в трибунале), и в двадцать девятом, в тридцать четвертом?.. «Это не ты, это дети наши сказали», — то есть ради детей сработал инстинкт самосохранения!
А уже в наши дни читаем вроде бы покаянное, но написанное в неожиданно оправдательной интонации стихотворение М. Лисянского о Пастернаке «И я молчал» («Новый мир», 1986, № 11):
И я молчал, когда расправуНад ним, над совестью земной,Презрев заслуженную славу,Вершили, словно надо мной.
…Легло на плечи наши бремя.Его не сбросили года.Такое было это время.Такими были мы тогда. (Разрядка моя. — Н. И.)
Покаяние снимается раздумчивым — да, такое уж было время… Вчера время приказывало ниспровергать Пастернака, сегодня можно — позволено — об этом выразить сожаление и даже отождествить себя с ним… Что завтра грядет? Так покаяние это или самооправдание?
В стихотворении М. Лисянского высказалось как раз неосознанное, быть может, желание — на него, безличное и надличностное, всепожирающее Время, возложить всю ответственность. Говорю я это вовсе не для того, чтобы бросить какую-то тень на сегодняшнюю искренность чувств автора. Но именно через эту искренность выговорилась и позиция, очень определенная и довольно распространенная.
В стихах последнего времени поразительны бывают вроде бы случайные (а в общем-то, типологические) проговаривания, обмолвки, оговорки (как по Фрейду). Какое слово, скажем, произносилось за последние месяцы с наибольшим нажимом? Кроме слова «правда», побившего все рекорды? По моим скромным наблюдениям, слово «боль». И «болевые точки», и «болевые проблемы», и «болевые аспекты», и «болевой порог» искали во всем: в критике, в действительности, в поэзии… Слово пошло по рукам, и вот уже читаем в стихотворении Ф. Чуева, что наряду с достижениями страны поэт гордится и ее «болью»… А ведь по трезвому-то размышлению: чем же тут гордиться, если мать больна? Как говорил в телевизионной передаче Л. Леонов: если мать больна, то не надо в качестве лечения мазать йодом ножку кровати. Но, добавлю от себя, мазать ее медом — поступок еще более странный.
Чем, как не поэтической вольностью, я говоря потверже, недочувствием, можно объяснить и упоминание все той же расхожей «боли» в стихах о Чернобыле, открывающих декабрьскую книжку журнала «Наш современник» за 1986 год:
Народную боль на заносят в ученые акты.Мы атом сегодня, в той схватке, осилить смогли.Пускай человечество помнит четвертый реактор.Но если забудет!..
Да позволено будет спросить: разве автор не знает, кто на самом деле виноват? Почему обвинение идет в адрес всего человечества, которое вовсе тут ни при чем, а не в адрес тех, кто действительно виноват, — наших с вами соотечественников, допустивших преступную безответственность? А благодарное человечество должно помнить отчаянных парней («Замрите, народы!»), а не наше головотяпство? Мы-то будем помнить их подвиг («чтобы вольно дышала Земля»), но лучше ведь, чтобы этого подвига-то и не понадобилось?.. Ибо не было бы аварии, не нужен был бы и героизм, действительно проявленный. И человеческие жертвы. Преступное равнодушие и безответственность хотели бы, чтобы о них забыли, а помнили бы лишь о героях.
Доколе же будет продолжаться это мышление фанфарными стереотипами даже в случаях, когда уместен реквием?
Думаю, что эта стереотипная, клишированная «фанфарность» вредит и адекватной трактовке отечественной истории.
Но если мы беду, случившуюся буквально сегодня, способны немедля воспеть в оде, то чем же мы вспомним прошлое?..
* * *Раньше «науки истории», опережая обществоведов, социологов, философов, о «белых пятнах» истории заговорила в полный голос именно литература — «по праву памяти», как отчетливо сказано в одноименной поэме А. Твардовского («Знамя», 1987, № 2 — написано в 1966–1969 гг.). «Двойной контроль» — перед лицом живых и мертвых — диктует поэту слово «речи нелукавой». Что греха таить, и сегодня есть те, кто хотел бы в забвенье утопить прошедшее:
Забыть, забыть велят безмолвно,Хотят в забвенье утопитьЖивую быль. И чтобы волныНад ней сомкнулись. Быль — забыть!
Об этой «были», по праву памяти противостоящей забвенью, говорится в романе Ю. Трифонова «Исчезновение» («Дружба народов», 1987, № 1). О том времени, когда из дома на набережной (этот образ страны, народа, общества проходит через многие произведения писателя) исчезали люди — революционеры, инженеры, работники народного хозяйства, организаторы Красной Армии. А дети?
- История советской фантастики - Кац Святославович - Критика
- Литературные портреты - Салават Асфатуллин - Критика
- Тарантас. Путевые впечатления - Виссарион Белинский - Критика
- Том 7. Эстетика, литературная критика - Анатолий Луначарский - Критика
- Литературные мелочи прошлого года - Николай Добролюбов - Критика
- Два ангела на плечах. О прозе Петра Алешкина - Коллектив авторов - Критика
- Указатель статей серьезного содержания, помещенных в журналах прежних лет - Николай Добролюбов - Критика
- Классик без ретуши - Николай Мельников - Критика
- Повести и рассказы П. Каменского - Виссарион Белинский - Критика
- По поводу бумаг В. А. Жуковского - Петр Вяземский - Критика