Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне сказали, что одежда ее сгорела дотла, но вид ее и сейчас наводил на жуткую мысль о расстроенной свадьбе: обложенная до самого подбородка белой ватой, поверх которой была накинута белая простыня, она по-прежнему казалась призраком чего-то, что было, но изменилось безвозвратно.
От прислуги я узнал, что Эстелла в Париже, и доктор, по моей просьбе, обещал написать ей ближайшей почтой. Родственников мисс Хэвишем я взял на себя, решив сообщить о случившемся только Мэтью Покету и оставить на его усмотрение, оповестить или не оповестить остальных. Я сделал это через Герберта на следующий день, как только возвратился в Лондон.
Одно время в тот вечер она говорила обо всем, что произошло, вполне связно, только неестественно быстро и оживленно. К полуночи она стала заговариваться, а еще позднее начала без конца повторять тихим, заунывным голосом: «Что я наделала!» Потом — «Сперва я хотела ее уберечь от моей горькой доли». И еще — «Возьми карандаш и напиши под моим именем: „Я ее прощаю“. Эти три фразы чередовались в неизменном порядке, но иногда она пропускала слово то в одной из них, то в другой — никогда ни слова не прибавляла, а только, пропустив одно, переходила к следующему.
Так как я ничем не мог быть здесь полезен, а в Лондоне меня ждали дела и тревоги, о которых даже ее бред не заставил меня позабыть, я решил в течение ночи, что уеду первым утренним дилижансом — мили две пройду пешком, а потом, уже за пределами города, займу свое место. И часов в шесть утра я наклонился над ней и коснулся губами ее губ в ту минуту, когда они произносили: «Возьми карандаш и напиши под моим именем: „Я ее прощаю“.
Глава L
За ночь мне два раза перевязали руки, третью перевязку сделали утром. Левая рука была сильно обожжена до локтя и менее сильно — до плеча; она очень болела, но с той стороны огонь был всего жарче, и я считал, что еще дешево отделался. На правой руке ожоги были много слабее, я даже мог двигать пальцами. Она тоже, конечно, была забинтована, но не так неудобно, как левая, которою мне пришлось носить на перевязи. И шинель я мог надеть только внакидку, застегнув ее у ворота. Волосы мне опалило огнем, но голова и лицо не пострадали.
Герберт съездил в Хэммерсмит к отцу, а потом вернулся в Тэмпл и посвятил весь день уходу за мной. Он показал себя на редкость заботливой сиделкой: точно по часам снимал мне повязки, смачивал их в прохладной примочке, стоявшей наготове, и снова накладывал необычайно терпеливо и нежно, за что я был ему от души благодарен.
Вначале, когда я неподвижно лежал на диване, мне было мучительно-трудно, почти невозможно не видеть красных вспышек огня, не слышать его торопливого потрескивания и шороха, и едкого запаха гари. Едва задремав, я просыпался от крика мисс Хэвишем и от страшного видения — как она бежит ко мне и над головой у нее столбом взвивается пламя. Бороться с этим болезненным бредом было куда труднее, чем с физической болью; и Герберт, видя это, всячески старался занять мое внимание.
Ни он, ни я не заговаривали о лодке, но оба о ней думали. Потому мы, собственно, и обходили этот предмет, потому и согласились (не обменявшись ни словом), что руки мои нужно вылечить как можно скорее, потратив на это не недели, а дни.
По возвращении я, конечно, первым делом справился, все ли в порядке в доме у реки. Герберт спокойно и уверенно рассеял все мои тревоги, и потом мы уже весь день не возвращались к этой теме. Но под вечер, когда Герберт перевязывал мне руки, пользуясь не столько дневным светом, сколько отблесками огня в камине, он вдруг словно вспомнил что-то.
— Вчера вечером, Гендель, я добрых два часа просидел у Провиса.
— А где была Клара?
— Бедняжка! — сказал Герберт. — Она весь вечер ублажала старого Филина. Стоило ей выйти за дверь, как он принимался колотить об пол своим костылем. Но похоже, что ему уже недолго осталось ее изводить. При таких порциях рома с перцем — и перца с ромом — думаю, что все это тиранство скоро кончится.
— И тогда вы поженитесь?
— А как же иначе я могу заботиться о моей милой девочке?.. Положи-ка руку на спинку дивана, мой дорогой. А я сяду вот здесь и сниму повязку так осторожно, что ты и не заметишь. Так вот, я начал о Провисе. Ты знаешь, Гендель, он изменился к лучшему.
— Я же тебе говорил, что в последний раз он показался мне как-то мягче.
— Да, да. И ты был совершенно прав. Вчера он разговорился и еще кое-что рассказал мне о своей жизни. Помнишь, он тогда осекся, упомянув о какой-то женщине, с которой ему так трудно пришлось… я тебе сделал больно?
Я вздрогнул, но не от его прикосновения. Это его слова заставили меня вздрогнуть.
— Я успел забыть об этом, Герберт, но теперь вспоминаю.
— Ну так вот. Он говорил об этой поре своей жизни, и какая это была мрачная, дикая пора! Рассказать тебе? Или сейчас это тебя слишком разволнует?
— Расскажи непременно. Все от слова до слова.
Герберт наклонился вперед и внимательно посмотрел на меня, словно стараясь понять, почему я ответил так нетерпеливо.
— Голова у тебя не горячая? — спросил он, приложив мне руку ко лбу.
— Нет, — отвечал я. — Герберт, милый, расскажи, что тебе сказал Провис.
— Он говорит, — сказал Герберт, — …вот видишь, повязка снялась прямо-таки замечательно, теперь наложим новую, прохладную… Что, по началу ежишься, мой дорогой? Ну ничего, это сейчас пройдет… Он говорит, что женщина эта была молодая и очень ревнивая и мстительная. Мстительная до предела, Гендель.
— А что ты называешь пределом?
— Убийство… Ой, неужели я задел по больному месту? Очень щиплет?
— Нет, я не чувствую. Как она убила? Кого убила?
— Да видишь ли, может, это слишком страшное слово для того, что она сделала, — сказал Герберт, — но ее судили за убийство, мистер Джеггерс ее защищал, и успешно, и вот тогда-то Провис впервые услышал его имя. Жертвой была другая женщина, много крепче той, они сцепились не на жизнь, а на смерть, в каком-то сарае. Кто начал и честная была борьба или нет — все это неизвестно; но чем она кончилась — очень хорошо известно: жертву нашли задушенной.
— И эту женщину осудили?
— Нет, оправдали… Бедный мой Гендель, опять я тебе сделал больно?
— Нисколько, Герберт. Ну? Что же было дальше?
— У этой женщины, которую оправдали, был ребенок от Провиса, и Провис его очень, очень любил. В тот самый вечер, когда ее соперница была задушена, женщина эта явилась к Провису и поклялась, что убьет ребенка (который был где-то у нее) и что он больше никогда его не увидит, а потом сразу исчезла… Ну вот, с самой трудной рукой мы покончили, теперь осталась только правая, а это уж пустяки. Лучше я пока не буду зажигать лампу, хватит камина, — у меня рука тверже, когда я не так ясно вижу твои болячки… А все-таки, дорогой, по-моему, тебя лихорадит. Что-то ты очень часто дышишь.
— Возможно, Герберт. И что же, она сдержала свою клятву?
— Вот это и есть самое ужасное в жизни Провиса. Да, она сдержала клятву.
— То есть это он так говорит.
— Ну, разумеется, мой дорогой, — удивленно сказал Герберт и снова в меня вгляделся. — Я все тебе рассказываю с его слов. Других сведений у меня нет.
— Да, конечно.
— Что касается того, — продолжал Герберт, — дурно или хорошо он обращался с матерью своего ребенка, об этом Провис умолчал; но она лет пять делила с ним жалкое существование, о котором он нам здесь рассказывал, и, видимо, он жалел ее и не захотел погубить. Поэтому, опасаясь, как бы его не заставили давать показания по поводу убитого ребенка, что значило бы обречь ее на верную смерть, он исчез — убрался с дороги, как он сам выразился, — и на суде о нем только смутно упоминалось, как о некоем человеке по имени Абель, который и был предметом ее безумной ревности. После суда она как в воду канула, так что он потерял и ребенка и мать ребенка.
— Скажи мне, пожалуйста…
— Одну минуту, мой дорогой, сейчас я кончу. Этот Компесон — его злой дух, мерзавец, каких свет не видел, — знал, что он уклонился от дачи показаний и почему уклонился, и, конечно, воспользовался этим, чтобы, угрожая доносом, окончательно прибрать его к рукам. Вчера мне стало ясно, что за это-то главным образом Провис его и ненавидит.
— Скажи мне, — повторил я, — и имей в виду, Герберт, это очень важно, — он тебе говорил, когда это случилось?
— Очень важно? Тогда погоди, я припомню, как он сказал. Да, вот: «Тому назад лет двадцать, не меньше, почитай что сразу после того, как я стакнулся с Компесоном». Сколько тебе было лет, когда ты набрел на него около вашей церквушки?
— Лет семь, наверно.
— Ну, правильно. А это случилось года на три или четыре раньше, и он говорит, что ты тогда напомнил ему дочку, которую он потерял при таких страшных обстоятельствах, — она была бы примерно твоей ровесницей.
— Герберт, — сказал я, очнувшись от минутного молчания, — тебе при каком свете меня лучше видно, из окна или от камина?
- Холодный дом - Чарльз Диккенс - Классическая проза
- Признание конторщика - Чарльз Диккенс - Классическая проза
- Замогильные записки Пикквикского клуба - Чарльз Диккенс - Классическая проза
- Том 24. Наш общий друг. Книги 1 и 2 - Чарльз Диккенс - Классическая проза
- Жизнь Дэвида Копперфилда, рассказанная им самим. Книга 2 - Чарльз Диккенс - Классическая проза
- Жизнь Дэвида Копперфилда, рассказанная им самим. Книга 1 - Чарльз Диккенс - Классическая проза
- Жизнь Дэвида Копперфилда, рассказанная им самим (XXX-LXIV) - Чарльз Диккенс - Классическая проза
- Посмертные записки Пиквикского клуба - Чарльз Диккенс - Классическая проза
- Никто - Чарльз Диккенс - Классическая проза
- Сев - Чарльз Диккенс - Классическая проза