Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Сто двадцать пятая артиллерийская бригада, – ответил Воронов. Громов молчал, предоставив рядовому выпутываться самостоятельно. Сам попросил жрать, в конце концов.
– Уважаю! – кричал Марик. – Иди сюда, сладкий, иди, зая! Угостить солдатиков. Федеральчики мои! Я не на вас ставлю, я старая хазарская рожа, да, но в Блатске, вы знаете, нету этого. – Он помахал в воздухе короткопалыми ручками, изображая войну. – Нет этого бардака, все равны. Идите, покушайте, солдат вору – брат! Оба жизнью рискуем, оба баб любим, иди, зая! Клавонька, солнце, обслужи солдатиков. Отощали на перловке, да? Плохо вас Руслик кормит. Я говорил ему: Руслик, сладкий, нельзя так кормить солдата! Шо ты жалеешь на хавчик, шо ты жидишься, как ЖД! Шо ты вкладываешь усе в вооружение? Ведь голодная армия не навоюет много, зая! Надо кормить солдатика, надо хлебушка, маслица… Дети должны кушать, ты понимаешь, Руслик? Нет, Руслик не понимает. Старый ЖД Марик понимает, поэтому у ЖД есть кушать. Принесите им все, и водочки принесите! Ша! Пусть теперь будет музыка!
На эстраде проникновенно запел «Букет сирэни» шансонье Глум, со сломанным носом, придававшим каждой выпеваемой ноте неповторимую гнусавость. В песне рассказывалось, как молодой, но уже безжалостный воренок украл с кладбища букет сирэни и принес возлюбленной, но возлюбленная, сука, как раз в это время отдавалась его соседу, отвратительному фраеру, – и первый ее букет стал последним: воренок пописал обоих, рыдая и, видимо, кончая, потому что какой же вор не кончает при виде крови? – а на трупы положил букет сирэни. Убитую возлюбленную Глум называл «девочкой» и рыдал по ходу исполнения весьма натурально. Покончив с букетом, он взялся за следующую балладу – то был своеобразный гимн верным воровским подругам. «Ты кисанька пушистая моя!» – стонал Глум в припеве. Кордебалет кисанек в страусовых перьях выделывал у него за спиной неслыханные антраша.
– Ша! – воскликнул Глум после этой песни. – Марик, я пою для тебя, и я счастлив, что пою для тебя. Ты человек, Марик, ты из тех людей, про которых никто не скажет, что они несправедливы. Никто из людей, собравшихся здесь, – Глум широким жестом обвел кордебалет, – не скажет, шо ты бываешь несправедливый. Ты мужчина, Марик, и держишь слово. Но я хочу выпить за тех, Марик, без кого и самый настоящий мужчина не может прийти в этот грубый мир. Я хочу выпить за родителей, Марик, и особенно за маму!
Воцарилась тишина, погасла многоярусная хрустальная люстра, по залу ресторана поплыл синий свет. Тост за маму был обязателен на блатских застольях. На сцену вынесли стул с мамой. Маму в каждом ресторане держали специально – ее отбирали из блатского дома престарелых.
Культ мамы у блатных – такой же вымысел, как и героическое поведение воров или их принципиальный отказ от убийства. На самом деле все отлично знают, что никакой мамы у блатного не бывает. Блатной выходит на свет, прогрызая маму и тем убивая ее при рождении: это особенность, по которой блатного можно отличить с первого дня. Обижать его опасно уже тогда. С этой травмой блатной живет и мучается, полагая себя сироткой, и потому очень любит попеть песню о беспризорном мальчишке, которого бросили жестокие родители. Никто никого не бросал, а сам загрыз. Всемерно скрывая эту главную свою тайну, блатной все время поет про маму, которая ждет его где-то там, прощая ему все его прегрешения. Мама из числа богаделок считала за счастье, что выбрали именно ее. Работы было много: застолья происходили ежедневно, иногда по два раза на дню, и мамы требовались часто. После застолья маму кормили на кухне объедками.
Папы, к сожалению, не требовались, – кое-что старухи умудрились приносить им с собой, хотя на выходе мам строго досматривали.
Стул с мамой установили в центре смены, Глум подошел к маме сзади и застонал: «Прости меня, прости, мамуся, мама, мам!» В песне рассказывалось о том, что еще ребенком, пачкая штанишки, Глум уже не терпел никакой несправедливости, а мама защищала его от всех; теперь, когда ментовские суки опять разлучили Глума с мамой, он сидит среди снега и льда, мечтательно глядя в сторону заката, туда, где мама, а кругом запретка и жестокие конвоиры. В голосе Глума вскипели слезы. Марик уронил голову на сжатые кулаки.
– Ты пла-а-ачешь по ночам, – стонал Глум, – ты ждешь неча-а-астых писем…
Мама сидела на стуле с хорошо натренированной, каменной неподвижностью, олицетворяя незыблемую материнскую верность. Глум пел о том, что шмара предаст, а мама не предаст; по морщинистой щеке мамы отработанно покатилась мелкая слеза. «О-о-о!» – завыл Марик. «И буду целовать морщи-и-иночки твои!» – закончил Глум и принялся взасос целовать маму. В его поцелуе появилась даже некоторая чувственность: ведь мама как-никак была органическая материя, съедобный, в конце концов, предмет. Старуха округлила глаза и вжалась в спинку стула. Глум с трудом оторвался от нее и отвесил слушателям низкий поклон. Марик рыдал в голос, прочие бешено аплодировали. Зажглась люстра. С кухни внесли «Чудо в перьях» – фирменное блюдо Цили Целенькой, шедевр варяго-хазарской кухни: лося, фаршированного поросем, фаршированным гусем, фаршированным карасем, набитым, в свою очередь, деньгами. В каждую купюру была завернута сосиска.
– Выпьем за солдатиков! – провозгласил Марик.
– Не вставать, – сквозь зубы сказал Громов Воронову; тот с готовностью кивнул.
– У каждого из нас, с Божьей помощью, есть мама, – сказал Марик. – Но помимо такой мамы есть и другая мама, общая у всех. Это мама-Родина, и солдатик служит маме-Родине.
В интонациях и даже внешности Марика появилось что-то обкомовское; положительно, всякий истинный вор в истинном законе обладал безграничными способностями к трансформации!
– У каждого из нас свои интересы, – сказал Марик. – У меня интересы, у Ицика интересы, у Руслика огромные интересы и огромное, чем удовлетворять эти интересы. – Зал сдержанно хохотнул. – Но мы имеем общий главный общий интерес, чтобы была жива наша мама-Родина. Я предлагаю выпить за нее, чтоб она была здорова, и за солдатиков, которые обслуживают ей главную ее надобность, чтобы было что покушать, ну и нам чтобы было покушать, дай Бог здоровья!
Все повскакали с мест и потянулись чокаться. Из колонок зазвучало патриотическое попурри любимого блатского барда, большого доки по части любви к Родине. Бард-комсомолец обещал приехать лично, но не выбрался – в Москве тоже кое у кого бывали дни рождения.
Наступил черед поздравлений. Представитель мэрии Блатска, до шаровидности разожравшийся на ежедневных торжествах, огласил приветствие от мэра. Никакого мэра в Блатске давно не было, хотя некоторые блатные и верили в него, как в Деда Мороза, и даже держали в офисах его портрет – у каждого свой, потому что единого идеала государственного деятеля в их головах не складывалось. На всех портретах он был дорого одет и украшен галстуком с брильянтовой булавкой. У одних это был строгий, подтянутый бритоголовый Виторган с волчьими глазами, у других – Джигарханян с волчьей улыбкой, у третьих – нервический Смокнутовский с дряблым ртом и волчьими ушами, но все сходились на том, что мэр Блатска – абсолютный вождь преступного мира, король королей, прошедший все тюрьмы обоих полушарий. От его имени на каждое новогодие направлялась малява к временно заключенным, неизменно начинавшаяся гордым, заграничным словом «Арестанты!» – никаких других обращений преступный мир не признавал. На арестантов регулярно собирали деньги, которые тут же и прожирались счастливцем, которому общак достался по жеребьевке, поскольку подогревать лохов, попавшихся в лапы ментам по своей вине, дураков не было. Взаимопомощь в блатном мире была таким же мифом, как мама и мэр.
Приветствий было много: Марика поздравлял не только мэр Блатска, но и ребята из Москвы, занимавшие серьезные посты. Отдельный адрес прислал фольклорный ансамбль «Березка»: интернационалист Марик любил его солисток, одну из которых прислали ему в подарок вместе с адресом.
Громов почти не ел, зато немного выпил, и в голове у него с отвычки зашумело. Между тем приближался кульминационный момент всякого блатного сборища – ритуальная охота на лоха, ради которой солдатиков и позвали к столу. Если бы не они, Марик послал бы за сиротками, – но поохотиться на солдатиков было интереснее. Громов догадался о том, что сейчас будет, за секунду до того, как Марик вытащил оружие. Боевой офицер, он здесь оказался в своей стихии: левой рукой сбросил Воронова под стол, чтобы тот оказался вне досягаемости хотя бы в первый момент (помнил, что отвечает за него головой), а правой выхватил собственный пистолет и навел его на Марика. Побоища ему не хотелось: он знал, что у него мало шансов.
– Сука! – взвыл Марик, вскакивая со стула. Тут же повскакали охранники, сидевшие за столом слева и справа. Наставив пистолеты друг на друга, они замерли.
- Оглянись назад, детка! - Грация Верасани - Современная проза
- Большая грудь, широкий зад - Мо Янь - Современная проза
- Оправдание - Дмитрий Быков - Современная проза
- Зависть как повод для нежности - Ольга Маховская - Современная проза
- Паразитарий - Юрий Азаров - Современная проза
- Икс - Дмитрий Быков - Современная проза
- Последнее желание - Галина Зарудная - Современная проза
- Последнее слово - Леонид Зорин - Современная проза
- Парфэт де Салиньи. Левис и Ирэн. Живой Будда. Нежности кладь - Поль Моран - Современная проза
- Маленькая принцесса (пятая скрижаль завета) - Анхель де Куатьэ - Современная проза