Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну, будет тебе реветь-то! Мы тебя любя лишь и журим, – смутился Аввакум. Бабьи слезы скоро убили его.
Но юрод, напротив, расцвел и воскликнул:
– Моя правда-то, моя!.. Эвон, в рай-то до времени захотелось, горит нетерпежом. Будто и гонишь прочь, а руки-ти мои зачем сгорстала, а? Де, веди меня! А ты держися пуще. Я тебя не спокину! Вдвоем-то куда веселее. Ну?! – Глаза Феодора вспыхнули пронзительным голубым пламенем. Экий искуситель, право, любого опалит…
– Знавал я одного чернца… В Тоболеске, – задумчиво начал Аввакум, пожевал губами, еще размышляя малое время, стоит ли сказывать. – Вино любил, злодей, к вину почасту причащался. Вот однажды и прибег ко мне под окно и кричит: «Учителю, учителю, дай мне скоро царствие небесное!» То было часу в пятом или шестом ночи. Я с домочадцы кануны говорю. Делаю вид, что не слышу безумца, а тот вопит неотступно. Пришлось кинуть правило. Взял ево в избу, значит, и спрашиваю: чего просишь? Он отвечает: «Хочу Царствия Небесного скоро-скоро!» Я-то ему: де, можешь ли испить ту чашу, что я тебе поднесу? Он же: «Могу, давай в сий час, не закосня». Тут и надумал я. Приказал пономарю поставить стул посреди избы и топор мясной на стул положить. Вершить чернца хочу. Еще велел служителю из каната толстый шелеп сделать. Взял отходную книгу и стал ему читать. Все всерьез. Тут-то он слегка призадумался через хмель. Я ему говорю: голову на стул! Он положил. Я топор в руки, замахнулся, а пономарь в ту минуту шелепом по шее. Он и обмер, бедняга, а после очнулся и закричит: «Государь, виноват! Пощади, помилуй!» И сразу пьянство отскочило, куда и делось. Ослабили ему веревки. Пал ночной гость предо мною. Я же ему четки в руки: де, полтораста поклонов клади. Пономарь скуфью и мантию велел снять, на гвоздь повесил. Я пред образом Господним Исусову молитву говорю да на колени поклоняюся. А он последует за мною такожде. А пономарь всякий раз шелепом его по спине угащивает. Да уж насилу, братцы, дышать стал, так его употчевал пономарь-от. Вижу, довлеет благодать Господня, в сени ево отпустил отдохнуть, и дверь не затворили. А он бросился из сеней, да и через забор, да и бегом. Пономарь-то ему кричит: отче, отче, мантию и скуфью возьми. А он: «Горите вы вместе с мантией!..» Ну, с месяц не показывался. Потом прибрел к окошку тверезой, творит молитву чинно. А я чел Библию. Его-то и зову: иди, де, Библию слушать в избу. А он: «Не смею, де, государь, и глядеть на тебя. Прости, согрешил». Я простил ево со Христом и велел мантью отдать. Так после издали мне в землю кланялся… А к чему, Федосья Прокопьевна, веду я речь? Хотим поперед батьки в сады виноградные попасть, а вот смертной чаши не испить. Трусим. Иль нет?
– Худа я, протопоп, и проклянута. Хуже меня, пожалуй, на всем белом свете не сыскать. Но на тебя пообиделась нынче. По рукам-ногам вяжете и стрижете, как овцу.
– Вот и совсем зря пообиделась, бояроня. Гордыня из тебя прет. – Аввакум встал, поклонился в пояс. Еломку овчинную туго сжал в кулаке, так что козанки сбелели. – Знаешь ли ты речь сию Сирахову? Он говорит, как, де, плоть-та изнемождает, либо помелешь, или потолчешь, или у сестры заход выпрягешь и мотылу ту под гору вытаскаешь шелковыми теми ручками, так сердце смирится и звери все спать полягут.
Бояроня отвернулась, сурово поджала извивистые губы, взор ее блескучий, не отмякая, уставился в переплет оконницы, где тихо возгоралась вечерняя заря. Лимонный блеск ее выжелтил щеку боярони в постный скопческий цвет. Потом верхняя губа капризно вздернулась, на темной реснице готовно повисла слеза. Юрод, подпершись ключкою, с какой-то сладкой пристрастностью вглядывался в бабье обличье, в высокий постав еще не издряблой шеи, туго обтянутой жемчужным пузырем, в золотые подвески на ушах, обведенных русой прядкой, свившейся в колечко… Когда и успела ухорошки те вздеть? Не за этим ли и в спаленку укрылась? И особенно дерзко избоченясь, юрод вдруг вплотную придвинулся к Федосье Прокопьевне и запел: «На царские вси палаты златы не хочу взирати. Покоев светлых, чертогов славы и чести премногой бегал, аки от змия…»
– Паси тебя Бог, Федосья Прокопьевна, – глухо выдавал напоследок протопоп. – Я ведь прощаться пришел. Чую, не бывать мне больше на сей земле. Некому станет надоедать тебе… А Феодора, что за сына мне, не гони от себя. Пасися подле него, подружия, и спасена будеши. Честью прошу…
Глава третья
С великой нужою, претерпя страдный путь, от престольной возами, а с Устюга водою на дощанике, съехав с Москвы в последних числах августа, лишь в октябре доволокся опальный Аввакум до Холмогор и со всеми чадами и домочадцами (числом двенадцать) на короткое время оприютился на монастырском подворье. А попадать-то надо было до Пустозерска; туда нынче погнал государь неуживчивого священцу, чтобы не докучал подле и не травил народец смутительными словами. Но до тундровой крепостцы на краю света еще одиннадцать седмиц пути водою, а на носу морозы. А Настасья вновь на сносях, вот и разрешиться время, и у снохи Неонилы дочь Марья еще не отнята от груди… Ну как тут не пасть в кручину, миленькие? Но велено государем настрого еще до Рождества Христова быть на месте, и старшой стрелецкой команды стремянный конюх Любим Ванюков нудит и торопит ежедень, сбивает гребцов на наймованную посудину, чтобы немедля сплывать на Понегу, а оттуда волоком на Кулой-реку и, спустившись до Долгощельского погоста, угодить морем на Мезень в Окладникову слободу, а уж там, через самоядей, оленным аргишем отбыть на Пустозерск…
…Вот бес, вот сатанино племя, не сердце у человека, а каменная варака. Сколько разного семени насеет человек из одного лукошка. Феодор – святой человек, ангельского чина, еще землю топчет, а уж и на небесах привечен; братец же его, словно каленая кочерга, готов распаленным железом по открытым язвам печати ставить. Что за нетерпеж жжет душу его? какая блоха-торопыга прокусила обе пяты? так и чешутся они бежать наскоро и середка ночи…
Феодор-то юрод уливался слезьми, чтобы взяли с собою. Дак нет: не велено-с! Не посмотрел приказной, что братец родимый просится, святой человек, прозорливец и угодник Божий, что самому Любиму стал бы верным заступником на небесах… Дак нет же: не велено-с! Бродягу не ведено привечать. И даже для провожанья-то не уступил с ноготь, ну чтоб прискочил блаженный хоть на заднюю грядку да протрясся с версту подле отеченьки духовного. Только и разрешил Андрею Самойлову, сторожу Благовещенского собора, для благословения проехаться до Яузы. У него, царева подпятника, нет и малой толики родственного чувствия, чтобы умилостивить братцу, поступяся и своим делом. Что скажешь тут: черного звания приспешник, простец человек. Родовитый-то болярин за-ради братца родименького и в застенку бы не убоялся…
…Аввакумушко-о! Милай-и! Да ведь у государева служивого свой приговор, над ним свой перст указующий и своя немилосердная плеть-погонялка; велено стремянному наскоро быть на Мезени да там принять у ловецкой ватажки от тамошних помытчиков коробье с уловленной птицею, да как встанут реки, тем же днем и обратно поспешать, пока соколы не засиделись, не остербли от худой неволи и бездвиженья.
…Нет, несчастен человек без истинного Бога в груди; хоть и под царем живет, и деньгами на проесть и в дорогу удоволен, и поместьем с землею пожалован, – но одинок во всяк день. А я хоть и в опале, и в немилости, худороден и без славы, но служу истинному Богу на семи просфорах и оттого много верных чад имею. Сколькие бы желали оказаться рядом с Андреем Самойловым и провожаться хоть до Яузы, хоть бы пеши по грязи, уцепившись за заднюю грядку, чтобы не потерять обутку, иль за конью гриву пройтися рядом с миленьким отеченькой, вновь упадающим в тесноты; ибо каждая такая минута радости живою кровью заполняет верное добросердное сердце…
Из пути в новое заточенье шлю вам мысленное благословение, святые чада мои: и тебе, Акинфей с сестрою Маврою, и тебе, Родивон, и Андрею-братцу, сестре Марье, Феодору Железному, Мартину, Мавре, Федосье, Анне, Парасковии, Димитрию Калашнику, Димитрию Молодому, Симеону, Агафону; еще Ксении с Игнатием, Анне Амосовне с детьми, Акилине-девице, Марфе, Анне, Ирине, Ивану Сахарному; а еще Маремьяне с Димитрием, Агафоннику, Пелагее, Таисии, старице Мелании, Елене, Ираиде и Сусанне, Неониле, Афанасию, Луке и все тысящи…
…Эти-то совести не порастеряли; ежли и колебнутся когда чуток, так после исказнят себя добровольной епитимьей; свечи ярые, они истают на алтаре веры за-ради Христа. Мне-то бы выстоять, не сломаться в полунощной стране, где самоядь, сказывают, пьет звериную кровь, и бани не знает, и костяных божков балует жертвою, угащивая их сырым оленьим мясом. Заблудились впотемни, жалконькие, и когда-то еще пробудятся, разглядев истинного Господа? Ох, далек путь к Сладчайшему, ежли сами христовенькие, мысля себя за пазухой Учителя, Ему же и прокалывают подпятные жилы вечной лжой и неправдою, утесняя малых мира сего. Верно: сытый голодного не разумеет…
- Последняя страсть Клеопатры. Новый роман о Царице любви - Наталья Павлищева - Историческая проза
- Аракчеевский сынок - Евгений Салиас - Историческая проза
- Красная надпись на белой стене - Дан Берг - Историческая проза / Исторические приключения / Исторический детектив
- Старость Пушкина - Зинаида Шаховская - Историческая проза
- Одолень-трава - Иван Полуянов - Историческая проза
- Великий раскол - Михаил Филиппов - Историческая проза
- Великий раскол - Даниил Мордовцев - Историческая проза
- Легендарный Василий Буслаев. Первый русский крестоносец - Виктор Поротников - Историческая проза
- Копья Иерусалима - Жорж Бордонов - Историческая проза
- Марк Аврелий - Михаил Ишков - Историческая проза