Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И это письмо я пишу в предположении, что такой же преимущественной заботе подчинены и вы, что вы не чужды своему происхождению, отцам, дедам, прадедам и родным просторам, что вы — не безнациональны.
Точно так же, помню, поразило меня в «Теленке», что когда возникло у него намерение написать письмо в правительство, попытаться найти с ними если не общий язык, так хоть компромисс, сомнений насчет того, к кому именно из «них» стоит обратиться, у него не было:
А кому послать, колебания не было: Суслову! И вот почему. Когда в декабре 1962 года на кремлевской встрече Твардовский представлял меня Хрущеву, никого из Политбюро близко не было, никто не подошел. Но когда в следующий перерыв Твардовский водил меня по фойе и знакомил с писателями, кинематографистами, художниками по своему выбору, в кинозале подошел к нам высокий, худощавый, с весьма неглупым удлиненным лицом и уверенно протянул мне руку, очень энергично стал ее трясти и говорить что-то о своем крайнем удовольствии от «Ивана Денисовича», и тряс, будто теперь ближе и приятеля у меня не будет. Все другие себя называли, а этот не назвал, а Твардовский мне укоризненно вполголоса — «Михаил Андреевич…» Я плечами: «Какой Михаил Андреич?..» Твардовский с двойной укоризной: «Да Су-услов!!» Ведь мы должны на сетчатке и на сердце постоянно носить две дюжины их портретов! — но меня зрительная память частенько подводит, вот я и не узнал. Но вот загадка: отчего так горячо он меня приветствовал? Ведь при этом и близко не было Хрущева, никто из Политбюро его не видел, значит, не подхалимство. Для чего же? Выражение искренних чувств? Законсервированный в Политбюро свободолюбец?..
Это у мертвяка Суслова «весьма неглупое лицо»… Это Суслов — «законсервированный в Политбюро свободолюбец»…
Ну, ладно, на всякого мудреца довольно простоты. Ну, купился Александр Исаевич на сусловские похвалы его «Ивану Денисовичу», на радостное трясение Михаилом Андреевичем его руки… Может быть, и в «Письме вождям», когда он выражал надежду, что те, к кому он обращается, «не безнациональны», вспомнилось ему неглупое лицо и пылкое рукопожатие М. А. Суслова.
Но та программа действий, та модель спасения отечества, те, тогда еще не шибко развернутые, но уже достаточно ясно выраженные идеи насчет того, «как нам обустроить Россию», изложенные в этом его обращении к вождям, отвратили меня даже еще больше, чем выраженная в его начале надежда на их «небезнациональность».
Всё это в нашем (увы, довольно узком) кругу, конечно, обсуждалось. И образ недавнего нашего кумира не то чтобы потускнел, но изменился, обретя черты не только комические, но и, по правде сказать, отталкивающие.
Говорили мы об этом между собой только в наших кухнях: о том, чтобы выступить с критикой солженицынских идей публично, разумеется, не могло быть и речи — ведь это значило бы присоединиться к государственной, кагебешной травле главного борца с ненавистной нам советской властью.
Один «из нас», однако, на это все-таки решился.
В 1974 году (вон как давно это было!) Давид Самойлов написал и вскоре опубликовал поэму «Струфиан. Недостоверная повесть», герой которой — Федор Кузьмин (он же — Федор Кузьмич, тот самый, старец, легенда о котором так волновала Льва Николаевича Толстого) — являлся перед читателем в роли автора некоего тайного сочинения, которое, как только будет оно завершено, он намеревался повергнуть к стопам самого Государя Императора:
Кузьмин писал. А что писалИ для чего — никто не знал.А он, под вечный хруст прибоя,Склонясь над стопкою бумаг,Который год писал: «БлагоеНамеренье об исправленьеИмперии Российской». ТакИменовалось сочиненье…………………………………………Поскольку не был сей трактатВручен (читайте нашу повесть),Мы суть его изложим, то естьПредставим несколько цитат.«На нас, как ядовитый чад,Европа насылает ересь.И на Руси не станет черезСто лет следа от наших чад.Не будет девы с коромыслом,Не будет молодца с сохой.Восторжествует дух сухой,Несовместимый с русским смыслом,И эта духа сухотаУбьет все промыслы, ремёсла;Во всей России не найдетсяНи колеса, ни хомута.Дабы России не остатьсяБез колеса и хомута,Необходимо наше царствоВ глухие увести места —В Сибирь, на Север, на Восток,Оставив за Москвой заслоны,Как некогда увел пророкНарод в предел незаселенный.Необходимы также мерыДля возвращенья старой веры.В никонианстве есть порок,И суть его — замах вселенский.Руси сибирской, деревенскойПойти сие не может впрок».
В провинции любых временЕсть свой уездный Сен-Симон.Кузьмин был этого закала.И потому он излагалС таким упорством идеалРоссийского провинциала.
Не могло быть ни малейших сомнений насчет того, куда было направлено жало этой художественной сатиры. Конечно же, это была пародия — откровенная и довольно злая — на Солженицына, на его «Письмо вождям Советского Союза».
Злая ирония этого Дезькиного «Струфиана»…
По инерции, непроизвольно написал не «самойловского», как тут, конечно, следовало бы, а «Дезькиного».
В кругу друзей — не таком уж и узком — на протяжении десятилетий (так повелось с самых ранних его лет) все звали Давида — «Дезик», «Дезька». Все попытки — а такие случались — поломать эту дурную привычку, ни к чему не приводили: сила инерции брала свое.
И вот одну такую провалившуюся попытку я вдруг сейчас вспомнил.
Мы жили в Шереметьевке, на тех же уже описанных мною дачах «Литгазеты». На этот раз — зимой. Жили в одной даче с Зоей Крахмальниковой и ее семейством. А на соседних дачах жили наши друзья — Володя Корнилов, Дезик, еще кто-то. Ну и, естественно, по несколько раз на дню ходили друг к другу.
Семейство Зои состояло из ее мужа Света (Феликса Светова), их маленькой дочки Зоечки и ее няньки.
Маленькой Зоечке было тогда лет, наверно, шесть. Она была очень забавным ребенком. Однажды, помню, подхватила где-то — то ли в поселке услышала, то ли от няньки — песню, которую тут же нам всем — обитателям дачи — исполнила:
Хочу мужа, хочу мужа, хочу мужа я,Принца, герцога, барона али короля!А без мужа, точно стужа будет жизнь моя.Хочу мужа, хочу мужа, хочу мужа я!
Последнюю строчку этого куплета она выкрикивала с каким-то отчаянным надрывом, с исступленной, бешеной женской страстью. Мы просто умирали от хохота…
Так вот, однажды, когда мы все вернулись с лыжной прогулки, эта маленькая Зоечка сообщила нам:
— Приходил Давид Собачье Имя…
Что это значило, поняла — и тут же нам объяснила — Зоя-большая.
Оказывается, как-то на днях она раздраженно сказала, что ей отвратительна эта прилепившаяся к замечательному поэту собачья кличка — «Дезик». У него есть нормальное человеческое имя — Давид, — сказала она. И так его и надо называть.
Маленькая Зоечка это услышала и приняла как руководство к действию. Так родилось новое — недолго, впрочем, продержавшееся, — прозвище поэта: «Давид Собачье Имя».
История вызвала у меня множество других — совсем уже к делу не идущих — воспоминаний. Но — мощным волевым усилием я заставляю себя вернуться в лоно моего сюжета.
Продолжу с того места, на котором прервал себя этим, право, не таким уж необходимым отступлением.
Так вот: злая ирония самойловского «Струфиана» была мне не просто близка — это были, как писал иногда на докладах своих министров Николай Второй, «мои мысли». Мои, но выраженные с таким блеском, на который я сам, конечно, не был способен.
Но главное тут было даже не это.
Ясно сознавая, что все эти солженицынские идеи «спасения Руси» мне не только чужды, но и прямо враждебны, я все-таки не позволял себе думать о нем совсем уж худо. Что бы там ни было, он все-таки еще оставался для меня главным символом сопротивления ненавистному мне сталинско-брежневскому режиму.
Помню, однажды, когда мы в какой-то компании обсуждали это самое солженицынское «Письмо вождям», один из самых резких его критиков, с которым я был, в общем, согласен, заключил свою речь такой фразой:
— Короче говоря, если бы у нас сейчас были свободные выборы, за Солженицына я бы голосовать не стал.
На что я тут же отреагировал:
— Ну да, вы бы голосовали за Брежнева.
Вот таким «амбивалентным» было тогда мое отношение к «Исаичу».
Природа этой «амбивалентности» в значительной мере, конечно, определялась тем, что любая — даже справедливая — критика Солженицына неизбежно смыкалась с той государственной его травлей, которая не прекращалась чуть ли не до конца 80-х.
- Скуки не было. Первая книга воспоминаний - Бенедикт Сарнов - Биографии и Мемуары
- Красные бокалы. Булат Окуджава и другие - Бенедикт Сарнов - Биографии и Мемуары
- Книга воспоминаний - Игорь Дьяконов - Биографии и Мемуары
- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- «Расскажите мне о своей жизни» - Виктория Календарова - Биографии и Мемуары
- Царь Федор Алексеевич, или Бедный отрок - Дмитрий Володихин - Биографии и Мемуары
- Память сердца - Марина Скрябина - Биографии и Мемуары
- Осколки памяти - Владимир Александрович Киеня - Биографии и Мемуары / Историческая проза
- Из записных книжек 1865—1905 - Марк Твен - Биографии и Мемуары
- Кристина Орбакайте. Триумф и драма - Федор Раззаков - Биографии и Мемуары