Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сам не знаю почему, я дня через два рассказал всё Ифраимову: и про план, правда, без Бога, без всего того, что делало его из последних времен, а просто – что вот такой работой я занимался раньше, до больницы, а теперь здесь не получается, ничего не могу вспомнить – и поэтому думаю начать писать тех, кто рядом. Трудности своего предприятия вижу вполне отчетливо, но попробовать хочу. Наверное, для него то, что я говорю, выглядит смешно и по-детски (каждое свое слово я умалял, смягчал иронией), и всё же, продолжал я, если бы он или кто-то другой – я просто не знаю, к кому обратиться, – мне посодействовали, я бы был им очень и очень благодарен. Ведь у вас знаний о старости, конечно же, больше, чем у меня, вы видите, наблюдаете больных десятилетиями; в общем, повторял я, конечно, это дурь и блажь, – но вдруг кто захочет помочь?
То есть я просто забросил удочку, не веря, даже боясь, что кто-то клюнет, потому что, уже говоря с Ифраимовым, я стал понимать, что зову, вымаливаю – Господь готов был подумать о возвращении к человеку, больные перестали умирать, – и вдруг ужаснулся всему, что на себя взял, на себя принял. Я был, конечно, рад, что Бог согласился или, вернее, почти согласился вернуться, что в моем мире Он опять есть, – и в то же время я отчетливо видел, что меня ждет участь какого-то невиданного самозванца и провокатора. Провокатора, который обещал миру спасение, людям, многим-многим из них – исцеление и воскрешение. Пускай даже обещано всё было нетвердо, но ведь надежда была дана, они в это поверили, на это поставили, а теперь, если ничем не сумею им помочь – а разве я был в силах? – окажусь абсолютным злом, человеком, который обманул в самом главном, обманул всех ему доверившихся. Я вдруг понял, что от меня, только от меня они ждут исцеления, что Господь ждет, что именно я, моя любовь скажет: спасать Ему мир или нет. Намерения были добрые, и то, что я хотел, было правильным, безусловно правильным; в то же время всё было отъявленным самозванством, потому что я ни в какой части явно ничего не способен был исполнить.
И все-таки, не имея сил, я пошел по этому пути, пошел, потому что остановиться и свернуть было негде и некуда, но шел я по нему обреченно, еле передвигая ноги, и так же кончал разговор с Ифраимовым. Я никак и ни в чем его не торопил, не форсировал и, конечно, не ожидал реакции, которая последовала. Ифраимов выслушал меня спокойно и, мне показалось, без тени любопытства, а наутро началось настоящее паломничество. У дверей моей палаты еще до подъема собралось всё местное население, все народы и языки нашего больничного мира. Господи, они шли ко мне все, больные и воспитанники прежнего интерната, нянечки и санитарки, медсестры, врачи, включая самого Кронфельда, – все-все. Иногда они буквально выстраивались в очередь, даже лежачих санитарки безропотно прикатывали к моей палате, причем те были вымыты, на свежем белье – в общем, ухожены, как перед приходом минздравовской комиссии.
И вот один за другим они обрушивали на меня целые кули своей жизни: тут были намешаны и болезнь, от которой я должен был их освободить, и множество живых деталей, множество мелких подробностей прожитого – за ними-то я и охотился. Больные быстро разобрались, что я не ограда и не плотина – и, будто вода в наводнение, речь в них билась, захлебывалась, они говорили и говорили, буквально не могли остановиться, однако те, кто стоял дальше, ждал своей очереди, были спокойны, терпеливы, кротки, никто никого не торопил: все понимали, как это важно, чтобы каждый из них выговорился. Они даже помогали тому, кто плохо себя помнил, добавляли, если он, стесняясь, говорил чересчур кратко: а вот, помнишь, было еще и это с тобой, а вот тогда-то ты нам вот что сказал, или сделал то, или так учудил. Совсем немощных они сами вели вперед, но и так легко уступали друг другу место; они, по-моему, догадывались, что кого из них конкретно я внесу в «Синодик» – разницы нет, главное, что они или все спасутся, потому что Господь вернется, или все погибнут.
Когда-то в газете я долго и, как считал, безуспешно учился стенографии, однако в больнице выяснилось, что основные навыки ее я освоил. Наиболее существенное я, как правило, успевал записать, однако то, что идет ниже, – не стенограммы и даже не их первоначальная обработка, тем более не «Синодик». Наоборот, я начал с общего – их болезни; в мешанине судеб, историй, впечатлений, которая на меня обрушилась, попытался найти ее и окуклить, заизвестковать. Теперь я вижу, что для этого понадобилось много отстраненности, высокомерия, которое было во мне раньше.
Такой взгляд был неправилен, теперь я чаще и чаще думаю, что неправилен; возможно, именно он всё погубил – на них вообще нельзя было смотреть холодно и изучающе. Их с самого начала надо было любить, любить и спасать, а не анализировать, только любовь могла их спасти; я должен был не знать, должен был вообще забыть, что они больные, что главное в них – болезнь; я чересчур убедил себя, что от их жизни остались лишь лоскутки, боялся ям, провалов и рытвин, которые надо будет засыпать, боялся мелкой кропотливой штопки бесчисленных разрывов, дыр, и вдруг, когда они предстали передо мной целыми, сумевшими даже болезнь сделать своей собственной, ни на чью другую не похожей болезнью, частью себя, я, ведомый прежним планом, снова начал
- Рассказы - Николай Лейкин - Русская классическая проза
- Иногда - Александр Шаров - Русская классическая проза
- Фарфоровый птицелов - Виталий Ковалев - Русская классическая проза
- В усадьбе - Николай Лейкин - Русская классическая проза
- В деревне - Николай Лейкин - Русская классическая проза
- Собрание Сочинений. Том 3. Произведения 1970-1979 годов. - Хорхе Луис Борхес - Поэзия / Русская классическая проза
- Том 5. Записки ружейного охотника - Сергей Аксаков - Русская классическая проза
- Том 17. Рассказы, очерки, воспоминания 1924-1936 - Максим Горький - Русская классическая проза
- He те года - Лидия Авилова - Русская классическая проза
- Праздничные размышления - Николай Каронин-Петропавловский - Русская классическая проза