Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Самое приятное и было – вот это расслабление. От безопасности, от выполненного долга. Вдруг перестать себя ощущать летящим снарядом. Просто сидеть, даже вопросов не задавать. Закурить? – разрешили. Закурить. Как будто слушать Ободовских. А на самом деле – пересматриваться с Ольдой Орестовной. Ловить её взгляда не надо. Он – вот он. Он – вот он.
Она же, всё это успевая, не дала себя уклонить иркутскими воспоминаниями, а направляла на выделенную точку.
– Но ненавидя насилие, вы должны ненавидеть и всякую воинскую службу?
– К-конечно! – соглашался Ободовский. – И военную службу, и армию! Досталось и мне послужить. Вместе с мундиром надеваешь сердцебиение. Перед каждым генералом – во фронт; каждому офицеру – честь, без спросу не отлучись, думают – за тебя. Чтоб не попасть под униженье, под замечанье, держишься так напряжённо, нервов не хватает. И я только тем спасся, что откопал в уставе пункт, никто его не знал, что после производства в прапорщики можно хоть на другой день уволиться. И уволился!
И засмеялся облегчённо. Да давно это было – ещё до эмиграции, и до революции. Он спас из армии свои слишком отзывчивые нервы. И принципиально ненавидел военную службу, как часть насилия. Но, в том же Иркутске, по честности, не обойти восхищеньем генерала Ласточкина.
… Ему остались верными две роты. А весь гарнизон взбунтовался и пришёл на них, на верных. Раскалённая революционная масса вооружённых солдат, и с офицерами! Ласточкин вышел на крыльцо без охраны: “Стреляйте в меня, я вот он! А сдаться? Не могу: присяга и честь!” Что ж гарнизон? Гарнизон – перенял! Гарнизон закричал коменданту: “ура-а!” – и в полном порядке, лучшим строем ушёл!!
– Военная стать! – Андозерская повела головой, узнавая, любуясь, любуясь тем видом Ласточкина на крыльце, – Ласточкина, но по соседству взглядывая и на Воротынцева.
И он всё больше легчал и веселел. Как будто не он полчаса назад раскатывал тут самое безнадёжное.
А Верочка как будто немного неспокойна, отходит, подходит, старался не понять. Рано ещё. Сама уговаривала сюда…
Он – прикипел к месту.
Ольда Орестовна дальше хотела вести, да Ободовский уже схватил, куда она:
– Вы хотите сказать, ненавидя воинскую службу, надо же последовательно отвергать и войну?
Профессорская логистика школьная – то-то скука, наверно, на лекциях. Так прозрачно было Ободовскому, и так по-детски, на какое противоречие она его тянет.
– Вообще – отвергаю.
– Но тогда как вы можете руководить комитетом военно-технической помощи?
Усмехнулся. И вдруг – импульсом, с нерастраченным задором:
– Вот так! Армию – ненавижу. Но когда все струсили и бегут – понимаю коменданта Ласточкина! Могу – рядом стать! Я – против насилия, да! Против всякого насилия, но первичного! Не непротивленец – а против! А когда насилие произошло – чем же ответить, если не силой? – Перебежал нервный огонь по глазам: – Не обороняться – это уже просто слюнтяйство!
Ах, молодец! – Воротынцев засмотрелся.
А жена – так плавно, бессомненно:
– Что вы, господа, он никогда пораженцем не был! Он и на японскую рвался. После потопления “Петропавловска” надел траур на рукав, говорил: не сниму, пока не победим. Так ведь, Петенька? От сдачи Порт-Артура – заболел, есть и пить не мог. – Сочувственно коснулась мужниной руки. – Только уж после Цусимы и когда выяснились лесные концессии… И то хотел – мира, но не поражения… А на эту войну даже форму купил, ходил напрашиваться, только Гучков отговорил…
Ободовский наморщил лоб, посмотрел на собеседников – где ж они видят противоречие?
– Разве, любя свою страну, надо непременно любить и её армию?… Чтобы защищать отечество – надо быть сторонником насилия? Я просто не переношу быть битым! Это – естественно? А когда бьют Россию – бьют и меня. Так вот я не даюсь быть битым ни порознь, ни вместе!
Но с кем он спорил?
Воротынцев? – ему и не возражал. Воротынцев покуривал, поглядывал, подслушивал. Что надо – эта милая разумница скажет. И Ободовский скажет.
Андозерская? Она и спорила-то академично, а вот уже и вовсе рассеянно. Но, наверно, не привыкла уступать, всегда цепляется, – и поэтому что-то о логическом разрыве. Полуулыбнулась, махнула ресничками:
– Тогда вы должны испытывать к врагу сильные чувства?
Искала поддержки у Воротынцева.
А он замешкался. Сильные чувства?
– Да. Ненависть! – кивнул Ободовский,
– Ненависть? – понял Воротынцев. Подумал. – Странно. А я сколько воюю – никакой ненависти к немцам не испытываю.
Теперь – накатные морщины на лбу инженера. Как это?
В самом деле, как это? Воротынцев и не понимал. Но – верно, так. Как ведь и у солдат.
– Ни-ка-кой… Вспоминаю, что и к японцам не было. Воюю – Россию защищаю. Воюю – как работаю по специальности. А ненавидеть?… Подозреваю, что и в немецких офицерах… тоже…
А как же, напомнила ему Нуся Ободовская, подстрел раненых в горящей занятой деревне?
Да, что-то он запутался… Или нет?… Разодранное сердце, пыл драки… Ненависть? Да! Но – к высшим нашим, тем, по чьей глупости деревню эту отдали. А противник в свете пожара – как стихия… как адовы тени… Ненавидеть можно – живых, реальных.
Он понимал, что нельзя упустить сегодняшнего вечера: надо сказать Ольде Орестовне нечто особенное. Какую-то отметину положить, как любимый шрам. Но не нашёл – в какой момент? Не ошибётся ли в тоне? И как она это…?
Подошла Верочка. Стояла за спинами Ободовских, не садясь.
Утихли споры. Слышались детские голоса из другой комнаты. Кадетские деятели тоже в другой. Побрякивала посуда в кухне. Так мирно было. Ни взрывов, ни выстрелов, ни ловушек, ни мин.
Взгляд сестры показался брату тревожным, каким-то нововнимательным, – он отвёл глаза.
24
Теперь, под сорок лет, но даже и в тридцать, Нина Ободовская совсем разучилась ждать восхищения, уже не нуждалась привлекать к себе внимание, искать хоть толику своего отдельного успеха. “Замужество – это судьба”, – давно приняла она, приняла, и не раскаялась никогда нисколько. Судьба – мужа, а её – прилитая, и так – хорошо, верно. Всегда была работа, дело и борьба, ни на что больше не оставалось и щёлочки. И когда сегодня предложил муж пройтись тут с ним ненадолго, недалеко, от Съезжинской до Монетной, то непривычной вольготностью оказалась для Нуси та сторона затянувшегося визита, которую можно было назвать “сидением в гостях”.
Нина Александровна по рождению была Бобрищева-Пушкина и в юности присутствовала на коронационных торжествах молодого Государя: кричала “ура” ослепительному царскому въезду в Москву; в придворном платьи с треном, открытыми плечами и в кокошнике стояла при царском выходе в Большом Кремлёвском дворце; и взрослела, узнавая себя на балу московского дворянства в честь нового царя. В те годы она с жаром изучала генеалогию, реликвии и предания своего рода (хотя, в согласии с русскими романами, и разносила по избам лекарства, чай-сахар, белый хлеб и крестила детей крестьянских). Она была изрядной красоты, у неё часто сменялись обожаемые пассии, и поначалу совсем её не привлекал, а больше досаждал своей неумолимой критикой случайный в их доме сын портнихи, некрасивый остробровый вскидчивый нервный молодой человек, провинциал, репетитор, студент-горняк, от голода упавший в обморок на Николаевском мосту. Даже запершись с девушкою в тёмном шкафу для опытов с электричеством, он по убеждениям честности не разрешал себе лишний раз коснуться её руки.
В семнадцать лет, среди сменчивых увлечений, так трудно понять, кого истинно любишь! Но непредречённо для нас самих развиваются наши решения, и тот непоправимый выбор, который даётся девушке единожды, Нина истратила на безрасчётную безнаградную судьбу Петра Ободовского – и уже никогда не видывала знатных дворянских балов, да даже Петербурга, да даже и России, а – глухие избяные сборища рудничных служащих, где соревновались пирогами и водкой, или скудные эмигрантские любительские вечера на средства кассы взаимопомощи.
У Пети с самой юности уже были прочные убеждения, у Нины – по сути никаких, и так получилось естественно, что она стала думать, как и он. Он не терпел ничего, что принято в обществе, и само высшее общество, особенно гвардейцев и правоведов, уже за то одно, как смотрят они на женщину, – и, пожалуй, единственный раз за жизнь поступился убеждениями, согласясь на церковное венчание, – просто потому, что обряд этот неизбежен. Для Пети мучительно было при этом исповедоваться (впрочем, понимающий передовой священник задал лишь два-три формальных же вопроса) и причащаться. Да Нина и сама, ещё в 17 лет, отказалась от причастия: “Не верю, что это – кровь и тело Христовы!” (Внушала мать: “Ниночка, теперь и никто не верит, но все же причащаются!”) Не верила Нина и в таинство венчания, но сам обряд тянул, завораживал, был действительно открытием новой жизни и высшим праздником женщины.
- Старость Пушкина - Зинаида Шаховская - Историческая проза
- Виланд - Оксана Кириллова - Историческая проза / Русская классическая проза
- Красное Солнышко - Александр Красницкий - Историческая проза
- Кровь богов (сборник) - Иггульден Конн - Историческая проза
- Может собственных платонов... - Сергей Андреев-Кривич - Историческая проза
- Пекинский узел - Олег Геннадьевич Игнатьев - Историческая проза
- Богатство и бедность царской России. Дворцовая жизнь русских царей и быт русского народа - Валерий Анишкин - Историческая проза
- Гангрена Союза - Лев Цитоловский - Историческая проза / О войне / Периодические издания
- Тело черное, белое, красное - Наталия Вико - Историческая проза
- Второго Рима день последний - Мика Валтари - Историческая проза