Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мама писала о чем угодно, и Митя лишь в конце наткнулся на нужное: передать отцу то, что он просит, невозможно. В изощренной системе намеков было зашифровано, что она забоялась контрразведки. Митя был вне себя от бешенства:
– Дел у них нет, кроме моей писанины!
В Дальний он вернулся с настроем на прежнюю, проверенную жизнь, по недоразумению и в суете забытую. Никаких писем, никакого ожидания. Точить топоры и цепи. Жилье, инструменты – все безжизненное, жалкое, словно сдутая камера, – надуть, оживить, чтобы расправилось, стало таким же важным, как и раньше.
Возил сухие дрова с гари. Дело считалось хорошим: одно – в Енисее лес ловить, мотор гробить, плавить плот, смотреть, чтоб ветром не разбило, проверять, пока обсохнет. Потом пилить – по песку цепи сохатить, ломом бревна ворочать. Потом возить из-под угора. А другое – прямо у дома на снегу распилил – и пила не греется, и цепь хорошо идет, смазываясь талой водичкой. Снег зернистый, синий, хватишь вентилятором, и летит брызгами из-под кожуха.
Белая, полная света, даль в конце зимы, бесконечный приполярный день, высокий яр со снежными проплешинами – все дышит ветром, простором, налетает, промывает глаза, легкие. Митя колет дрова, собирает сухие кедровые поленья, легкие, как пробка. Прижимает их к груди, одно вываливается, убегает: какие они теплые, как щенки!
Ближе к весне, к распутице, когда отпустит снег и не привезешь воды, Митя запасал лед, раскапывая на Енисее торосы, еле торчащие из снега. Верхние пластины были оплавленные солнцем, набравшие воздуха, белесые и пористые, но ниже под ними он расчищал наконец темную жилу – драгоценную дымчатую синь, колол на кристальные куски и складывал в сани.
Возле дома разметалось целое хозяйственное побоище. Серые без коры кедровые стволы с розовыми торцами, щепки, чурки и поленья кучей, и тут же сани со льдом, кускасто блестящим на солнце, и потухший матовый лед в бочке. И казалось, если и есть в жизни великая и единственная правда – то она в этих кусках дерева и воды, в этой угловатой и грубой материи, готовой, обогрев и напоив, переплавиться в текучие тепло и влагу, и хотелось одного – служить этой правде не рассуждая.
Проехал старовер и дал пару кругов мороженого молока, и оно тоже кололось, и скол был неправильным и стеклянным. Митя свалил на топорище березу, распилил на метровые кряжики, и когда привез к дому, на мерзлых спилах в самом яблочке мокро темнела влага, замерзая блестящим и выпуклым кругляшом, и было что-то пронзительное в том, что морозяка давит вовсю, а береза уже сочит оживающей сердцевиной.
Лишь подкопилось в душе на новые рассказы, снова засел, и перечитав, как прозрел. Понял, что впервые вышло, потому что не о себе стал писать, а в другого научился перекатываться тугим шаром, каплей перетекать, и, забыв себя, его накачивать, развивать, но не своим, а евоным, чужим, тем, с чем сам не согласен, что самому не по силам. «Да… шире ходить надо, не плестись подле себя, а уж уйти, как раствориться…», и уже складывалось письмо маме – спокойное, благодарное, что, спасибо, удержала тогда от спешки, «а ведь и сейчас за ту писанину сквозь землю готов провалиться, как представлю отца, аж дурно», – думал Митя, не ведая, сколько еще таких «прозрений» на пути.
Изредка наезжал в Лебедь. Елизарыч был через раз то раскаленный водкой, светящийся, то серый и отвердевший, как новый топор. Накал минувшей гулянки определялся по звону, дребезгу голоса, каким он передавал телеграммы. Они уходили в район и принимались по рации и нередко из-за плохого прохождения перевирались до неузнаваемости. А иногда хватало смеха и без перевирания. В Дальний приезжал профессор-флорист, собиравший гербарии из укосов, производимых на специальных огороженных площадках. Жил он у тети Лиды. Среди рабочих реликвий была у него старинная бабка для отбивания косы, прошедшая с ним двадцать лет по экспедициям. Из-за суеты с вертолетом он забыл ее в листвяжной чурке и забросал Дальний телеграммами: «Срочно приберите бабку». Студенты дохли со смеху, а тетя Лида возмущенно плевалась: «Бог приберет! Бесстызая роза!»
3.
Митя не любил людей, что со знанием дела говорят: «Да что вы? Будет война (или инфляция), обязательно, можете не сомневаться», будто поджилками силу чуют и хотят примазаться. Новость о болезни отца он воспринял как проявление чего-то подобного, как сплетню, слабость, гнилоту, мол, сами дохлые и его тянете. Не хотел верить, не хотел слышать, хотя Глазов был не просто болен, а болен серьезно, и слышать приходилось. Все дела, дрова, планы будто рухнули, башку как выдуло… Первая мысль, прошмыгнувшая в зазиявшую пустоту раньше его самого, была – а вдруг, не дай Бог… Вдруг не успею…
– Это кто это не успеет! – вспотел и навсегда даванул извивающуюся, дезертирскую мыслишку, так что хрустнула: никаких рассказиков в посылках, никакой спешки, никакой паники. Поправится. Поправится и все прочитает. А пока молчать, молиться о здоровье и работать.
Но работалось далеко не всегда. И даль Енисея не всегда была напитана солнцем, и снег постылел, и зачитанные до дыр отцовские книги вдруг казались странными, чужими, как бывает, когда слишком пристально смотришь. И все чаще не давало покоя: в раннем детстве отец казался взрослым, сложившимся, неподвижным, а на самом деле у него только все интересное начиналось, да вот продолжилось где-то на стороне, уже без Мити и без мамы. А так хотелось, чтоб растил он свои книги вокруг чего-то семейно-общего и единственного, а он взял, да и вышагнул из их тепла к своему будущему и никого не взял в дорогу. И ведь при Мите все брезжило, рядом, в двух шагах… Он так и думал – папина трубка, ножик: брать нельзя, а тоже мое, и даже вдвойне, накрепко, раз запретом опечатано, а отцовское будущее только Женечка мог потрогать. Оно конечно тоже его, но уже на общих правах, и потому, может, и дороже, как выстоенный в очереди билет против дарового. На общих правах оно даже как-то и честнее, и вкуснее. С голодухи. Ничего… У меня тоже теперь заливчик имеется – маленький, но свой, и вода в нем чистая, потому что енисейная. Скоро попробует – скажет… Хотя это только с виду у каждого море свое…
Помнится, когда пришли с бабушкой поздравить с днем рожденья, в прихожую выбежал Дик, здоровенный водолазина, и Митя, тертый лесовик – не в пример некоторым тепличным – спросил небрежно: «Кобеля-то вязали уже?» Женечка вопросительно посмотрел на отца, а
- Отдай мое - Михаил Тарковский - Русская классическая проза
- Сценарий фильма Зеркало - Андрей Тарковский - Русская классическая проза
- Сто верст до города (Главы из повести) - И Минин - Русская классическая проза
- Лунный свет и дочь охотника за жемчугом - Лиззи Поук - Историческая проза / Русская классическая проза
- Не бойся быть собой - Ринат Рифович Валиуллин - Русская классическая проза
- Ковчег-Питер - Вадим Шамшурин - Русская классическая проза
- Ита Гайне - Семен Юшкевич - Русская классическая проза
- Спаси моего сына - Алиса Ковалевская - Русская классическая проза / Современные любовные романы
- Новый закон существования - Татьяна Васильева - Периодические издания / Русская классическая проза / Социально-психологическая
- Мой муж Одиссей Лаэртид - Олег Ивик - Русская классическая проза