Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Великолепный водитель? шофер? капитан? лениво и чересчур пластично поднимается с нагретых досок, натягивает тугой свитер на свои бронзовые чудеса и, как бы не глядя на дам, проходит сквозь нас и занимает свое место у руля? штурвала? баранки? Он становится своими скульптурными босыми ступнями на специальную подушечку и, нажав какую-то слишком простую кнопочку, которая разрушила бы представление о сложности его дела, если бы он не был так величествен, выстреливает всеми нами в легкомысленной капсуле катера на середину озера.
Тут мы как бы останавливаемся и как бы не сами несемся, а озеро начинает стремительно поворачиваться вокруг нас.
Отлетает за спину пляж с его маленьким фанерным торжеством, мы стираем его с лица, как осеннюю паутину, и когда отнимаем руки…
Ветер с брызгами ударил нам в лицо, сапфировые непрозрачные волны трепали наше беленькое легкомыслие, как гусиное перо, а стая улетела… Улетела она за те зеленые, желтые горы, что дугой поворачивались вокруг нас. Мы обогнули мыс, и он, совпав с линией берега замкнул залив в кольцо. Мы очутились в синей тарелке с белым, как выжженная кость, ободком — границей воды и суши. Невысокие толстые горы на солнце выглядели уютно и надежно, а в тени противоположного берега супились и морщились.
Человека туг уже быть не могло и не было. Любоваться Севаном невозможно. Можно только подглядеть. И восторг был сродни резкому колючему холоду брызг. Вода выталкивала нас, как мусор.
Я оглянулся на спутников — и понял, что у меня такое же лицо. В эти лица, расстегнутые и зеленые от счастья, голые, как граница между загорелой и никогда не загоравшей кожей, смотреть было тоже нельзя — и вообще пора было поворачивать назад. Подглядели, и хватит.
И когда я ступил на твердую землю, ощущение чужестранца, пришельца, незваного гостя, позорной праздности уже вполне сформулировалось во мне.
Опустевший пляж, всегда-то смотрящийся достаточно странно, в окружении выжженной травы, синей воды и неба, безлюдья и такого молчащего монастыря над ним смотрелся неправдоподобно и страшно, как на сюрреалистической картине.
И этот немыслимый свет, вспыхнувший на белой прибрежной полосе!.. И как же я понял того абстрактного русского мужика, заброшенного сюда роковой рукой профсоюза (где-то поблизости, немыслимый, такой же сюрреалистический, исторгнутый всей природой, находился дом отдыха), — мужик отделился в этот момент от столика, черный, как муха, до боли родной, и, шатаясь по этой костяной полосе, на этом светлом, светлом, светлом свете, запел настойчиво и истошно, стараясь перекричать этот свет: «А но-о-о-о-о-о-о-очка темная была!..»
И пока мы закусывали, почему-то хотелось отвернуться от Севана и успокоить свой взор на таком понятном ларьке…
Ничего, ничего не хотелось больше видеть! Высокий звон натягивался и рвался в ушах, горячий холод гулял по спине, и в носу стрекотал кузнечик. И где-то во лбу тикало. И уже направляясь к машине, стараясь не оглянуться на Севан, мы вдруг с тоскою и обреченностью свернули вправо и полезли вверх, к самому высокому и непосильному мгновению.
И там, наверху, все исчезло. Провалилось время. Скрылся перешеек — и полуостров стал островом. Ларьки и тенты сверху были как тот же мусор, выкинутый на берег, — работа моря. Монастырь стоял уже вторую тысячу лет, как стоял он тут всегда. Желтая, довольно высокая трава навсегда обозначила ветер, который дул тут вторую тысячу лет, который дул тут всегда.
Побледневшее и будто опустевшее к вечеру небо легко помещало в себе и ветер, и остров, и Севан под собою. Севан же темнел, пока светлело небо, и был там внизу как распятая для просушки шкура, а белые лепестки высохшей кожи выворачивались трубочкой по краям.
Это было такое дикое, опасное, напряженное, натянутое как струна, звенящее место на земле, подставленное свету, как ветру, и ветру, как свету, место, которое могло бы еще принять паломника, чтобы обдуть с него пыль дорог, но праздного пришельца сдувало с него, как пыль, и оставалось таким же невиданным, таким же не-посещенным, как тысячу лет назад, как всегда. Ослепительное, как зубная боль. Место для родины… Ни для чего больше оно не подходило. Закладывает уши, слезятся глаза.
«Точно такой же ветер дул и при Рюрике, и при Иване Грозном, и при Петре», так же было холодно и сине, так же полегла желтая трава и в ту ночь, когда трижды отрекся Петр, прежде чем пропел петух, и когда чеховский студент подошел к тому костру на огороде…
Но никогда не висел амбарный замок на дверях монастыря; не был похоронен под обелиском со звездочкой меж Двух старинных могил с кудрявыми крестами капитан Севанского пароходства; не становился монастырский остров полуостровом; не пролегало по перешейку шоссе до самого берега этого острова (теперь — подножия горы, где Дом отдыха); не стояла голубая комсомолка с веслом; не утекал Севан, как песок в песочных часах, обозначая узкое, как шейка тех же часов, наше время, оставляя мертвую костяную полосу между собой и горами…
Так светло бывает только при зубной боли.
Закладывает уши, слезятся глаза.
«Ах, ничего я не вижу, и бедное ухо оглохло…»
Великая поэзия всегда конкретна. А образов никаких нет.
Гора Я должен был, как мне объяснили в Москве бывалые люди, увидеть Арарат прямо на аэродроме. Просто первое, что я должен был увидеть.
Но его там не было.
И в Ереване я тоже должен был видеть его, но не видел.
Дымка закрывала его, и в той стороне, где ему положено было быть, она голубела и сгущалась до мутноватой синевы, и казалось, что там, за городом, — море.
Мне полагалось видеть его из окна своего пристанища в ереванских Черемушках — дом стоял над городом, и ничто не заслоняло взор. Из окна должен был быть отличный вид на Арарат, но его не было.
Мне полагалось видеть его с кругозора арки Чаренца, и я то ли видел, то ли так и не видел его.
И так до последнего дня.
Я улетал первым рейсом и поднялся с рассветом.
И тогда я увидел его.
И большую вершину, и маленькую.
Это оказалось очень неожиданно. Он не был так уж органичен для того места, где так внезапно вырос на прощание. Он казался пришельцем.
Он оказался не таким лучезарным, как на этикетках или фресках московского ресторана «Арарат».
…Довольно мрачная, насупленная гора, словно недовольная открывшимся ей видом. Молчаливая гора — именно такое впечатление обета молчания она на меня произвела. Может, это естественно для потухшего вулкана.
И потом — гора смотрела. Я на нее, она на меня. И я чувствовал себя неловко.
Это, наверно, случайное, однократное мое впечатление, но мне было непонятно, как она сюда попала.
Словно горе этой пришлось возникнуть и вырасти поневоле, чтобы подставить плечо ковчегу.[21]
КАВКАЗСКИЙ ПЛЕННИК
ТезисЯ задаю себе вопрос: откуда берутся идеалы? Воспитание? Среда? Семья, школа, коллектив, общество? Безусловно — но тут-то и обнаруживается, что это не все. Не все объясняет. Кое-что остается неясным. Но как саднит, как болит, как терзает это кое-что!
Страсть. Ревность. Любовь. Вот уж когда мы не принимаем жизнь такой, как она есть; вот уж когда у нас недостанет ума примерить трезвый опыт; вот когда страдание возникнет ниоткуда, нипочему, а объективность его будет столь очевидна, как принадлежность нам нашего тела… Где же мы видели эту идеальную любовь? Когда узнали?..
Искусство? Книги? Да, конечно, оттуда к нам подвигается идеал, который мы ищем потом в своей жизни и не находим. Тут, мысленно, начинаю я перелистывать книги юности и вдруг, нынешним-то, протрезвевшим и охладевшим взором обнаруживаю, что в книгах тех ничего-то как раз о том и не писалось, что я в них когда-то вычитывал, как мечту. Эти книги были написаны такими же протрезвевшими в свое время людьми, как я — в свое. Это юность моя читала в них то, что хотела, что было записано в ней самой…
Можно расти сиротой, семья, среда могут оказаться трагически неподходящими идеальному развитию детства и юности, и, однако, именно в этом случае вполне возможно зарождение мечты о счастье и идеалов прекрасного, ничем не подтвержденных в раннем и нежном опыте.
Что же, идеалы эти возникают из одной лишь полярности, для равновесия, по законам диалектики?
Со школьной скамьи мы знаем, что уродливая среда и общество с редким постоянством рождали светлых людей которые, исчислив неким, опущенным в учебнике способом свои идеалы, с непонятной наивностью и упорством не шли дальше, а возвращались с этим светом в ту же темень, из которой вышли, чтобы светить людям, которым это было не нужно, которые щурились, раздражались и самыми примитивными способами сводили просветителя на нет.
Тут тоже, на мой взгляд, все не вяжется одно с другим.
- О пребывании Пушкина на Кавказе в 1829 году - Евгений Вейденбаум - Русская классическая проза
- Горизонт событий - Ирина Николаевна Полянская - Русская классическая проза
- Скитания - Юрий Витальевич Мамлеев - Биографии и Мемуары / Русская классическая проза
- Доктор - Андрей Битов - Русская классическая проза
- Так тихо плачет супербог - Компэто-Сан - Научная Фантастика / Русская классическая проза
- Дорога - Ольга Викторовна Баловнева - Русская классическая проза
- Герои времени Z. Передний край - Евгения Широкая-Ляшко - Русская классическая проза
- Призраки дома на Горького - Екатерина Робертовна Рождественская - Биографии и Мемуары / Публицистика / Русская классическая проза
- Полет за горизонт - Елена Александровна Асеева - Научная Фантастика / Русская классическая проза
- Долгая дорога домой - Игорь Геннадьевич Конев - Русская классическая проза