Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Браво, де Фокса, — сказал я, — ты выиграл свое пари!
— Да здравствует Испания! Дерьмо для Германии! — кричал де Фокса.
— Ja, ja. Дерьмо для Германии, — ответили хором все присутствующие, поднимая бокалы.
Все обнимались, некоторые катались по полу. Генерал Менш тащился на четвереньках, пытаясь поймать бутылку, которая медленно катилась по полу, удаляясь от него.
XVII. ЗИГФРИД И ЛОСОСЬ
— Кресла, обитые человеческой кожей? — недоверчиво переспросил Курт Франц.
— Да, — повторил я, — это были кресла, обитые человеческой кожей.
Все рассмеялись. Георг Бендаш заявил: — Это должно быть очень комфортабельно.
— Эта кожа очень мягкая, очень тонкая, — сказал я, — почти прозрачная.
— В Париже, — сказал Виктор Маурер, — я видел книги, переплетенные в человеческую кожу. Но кресел видеть мне не приходилось.
— Эти кресла находятся в Италии, — сказал я, — в замке графов де Конверсано в Пулье. Это один из графов Конверсано, около середины XVII века, приказывал убивать своих врагов — священников, дворян, повстанцев, разбойников, и обдирать с них шкуры, чтобы этой кожей обивать кресла в большом зале его дворца. Там есть кресло, спинка которого покрыта кожей с живота и груди одной монахини. На этой спинке еще заметны следы сосков, сосков стертых и изношенных вследствие долгого употребления…
— Вследствие употребления? — спросил Георг Бендаш.
— Подумайте о сотнях и сотнях лиц, сидевших в этом кресле за три столетия; мне кажется, этого достаточно, чтобы истерлась даже грудь монахини…
— Этот граф де Конверсано наверное был монстр, — заметил Виктор Маурер.
— Кожей всех евреев, которых вы уничтожили, — сказал я, — сколько сотен тысяч кресел можно было бы обить ею?
— Миллионы, — сказал Георг Бендаш.
— Шкура евреев ни на что не годится, — отозвался Курт Франц.
— Разумеется, шкура немцев лучше, — сказал я, — ее можно замечательно выделать.
— Ничто не может идти в сравнение с кожей германца, — сказал Виктор Маурер, которого генерал Дитль называл «парижанин». Виктор Маурер, кузен Ганса Моллье, секретаря по делам прессы немецкого посольства в Риме, по своему происхождению мюнхенец, прожил много лет в Париже, и теперь принадлежал к партии P.C. капитана Руперта. Париж для Виктора Маурере был бар Ритц, а Франция для него была его друг Пьер Кот.
— После войны, — сказал Курт Франц, — можно будет получить шкуру немцев задаром.
Георг Бендаш расхохотался. Он лежал на траве, накрыв лицо антимоскитной сеткой, и жевал березовый листок, время от времени приподнимая свою маску, чтобы плюнуть. Он смеялся, а потом спросил: «После войны? Какой войны?»
Мы сидели на берегу Утейоки[617], поблизости от озера… Река текла, словно кидаясь из стороны в сторону, между огромными каменными глыбами. Над городком Инари поднимался голубой дым: лапландские пастухи готовили свой суп из оленьего молока в медных котлах, подвешенных над очагами. Солнце на горизонте дрожало, будто колеблемое ветром. Лес был теплый, зеленовато-голубой, прорезаемый ручейками ветра, которые чудесно шептались в листве и траве. На противоположном берегу реки паслось стадо оленей. Между деревьями серебристо светилось озеро — как будто фарфоровое и покрытое трещинами розового и зеленого цвета. Великолепный старинный мейсенский фарфор. Это были именно зеленые и розовые тона мейсенского фарфора, этот зеленый — скромный и горячий, этот розовый — теплый, там и здесь сгустившийся в легкие пятна пурпура, бледного и блистательного… Начинался дождь, вечный летний дождь приарктических областей. Всеобщий шелест легко пронесся по лесу. Внезапно солнечный луч покрыл зеленый и розовый мейсен озера, и в воздухе послышалось долгое позвякивание, сладостное и жалобное позвякивание фарфора, который потрескивает.
— Война кончилась для нас, — сказал Курт Франц.
И в самом деле, война была от нас далека. Мы были вне войны, на удаленном континенте, во времени абстрактном, отрезанном от человечества. Я провел уже более месяца в лесах Лапландии, в тундре, вдоль Лицы, среди скоплений каменных глыб, пустынных, голых и холодных, фьорда Петсамо на Ледовитом океане, в красноствольных сосновых лесах и в лесах березовых, белых, на берегах озера Инари[618], в «тунтури» области Ивало[619]. Уже больше месяца я жил среди этого странного народа, молодых баварских или тирольских альпенйегеров, беззубых и облысевших, с лицами желтыми и морщинистыми, с глазами униженными и безнадежными, глазами диких животных. Я задавал себе вопрос: что же могло так глубоко изменить их. Это были действительно немцы, это были те же немцы, которых я встречал возле Белграда, в Киеве, в Смоленске, близ Ленинграда, с теми же хриплыми голосами, твердыми лбами, руками широкими и тяжелыми.
Но было в них еще нечто удивительное, нечто чистое, чего мне никогда еще не приходилось встречать у немцев. Быть может, то была их животная жестокость, их жестокая невинность, сходная с невинностью животных и детей. Они говорили о войне как о событии древнем, отдаленном во времени, говорили с тайным презрением, с злопамятством, относившимся к насилиям, голоду, разрушениям, избиениям. Они казались удовлетворенными природной жестокостью, как будто их уединенная жизнь в этих нескончаемых лесах, их удаленность от цивилизации, тоска бесконечной полярной ночи, этих долгих месяцев мрака, раздираемого иногда пожарами северных сияний, пытка нескончаемым днем, с солнцем, равно смотрящим днем и ночью в окно с горизонта, — будто все это побуждало их отвергать жестокость, свойственную человеку. Они восприняли безнадежную униженность диких животных, их таинственное чувство смерти. У них были глаза оленей, эти темные, блестящие и глубокие глаза, этот таинственный взор животных, который приобретают глаза мертвецов.
Всего за несколько ночей до этого я вышел из лесов. Я не мог спать. Было больше полуночи. Белое небо обладало удивительной прозрачностью; можно было думать, что оно сделано из шелковой бумаги. Я не видел на нем ни тени облаков; оно было таким ясным, таким прозрачным, что казалось огромным глубоким пространством, нагим и опустелым. Однако, мелкий, невидимый дождь падал с этого ясного неба; он мочил до костей — в листве, в кустах, в светлом ковре лишайников, он слышался музыкальным и очень нежным шепотом. Я углубился в лес и прошел больше мили, когда хриплый голос окликнул меня по-немецки и приказал мне остановиться. Патруль альпенйегеров, с лицами прикрытыми антимоскитными сетками, приблизился ко мне. Это был один из многочисленных патрулей, специально предназначенных для герильи[620] в северных лесах, который прочёсывал их и «тунтурит» районов Ивало и Инари, охотясь за норвежскими и русскими партизанами. Мы сели под защитой нескольких каменных глыб, у огня, вокруг костра, сложенного из мелкого кустарника, куря и разговаривая, под легким дождем, пахнущим смолой. Они сказали мне, что видели следы волчьей стаи. Несколькими днями ранее они уже догадались о присутствии волков по той тревоге, которую обнаруживали оленьи стада. Все эти солдаты были тирольскими или баварскими горцами. Время от времени до нас из глубины леса доносился треск ветвей, хрипловатый крик птицы.
Пока мы беседовали вполголоса (вполголоса, как всегда в этом климате, где голос кажется не свойственным человеку, звучит фальшиво и чуждо, кажется отдельным от человека, полным безнадежности, и это, действительно, голос тайной тоски, которая не имеет иного средства, чтобы себя выразить, себя исчерпать, кроме, как выражая себя в собственной речи, звучащей как ее эхо), мы увидели, как между деревьев, в сотне шагов от нас, бегут рысью несколько животных, похожих на собак, с короткой шерстью, серой, с оттенком ржавого железа. «Волки!» — заговорили солдаты. Волки пробежали мимо нас и смотрели на нас глазами красными и блестящими. Они, казалось, не испытывали к нам никакого страха, никакого недоверия. В этой доверчивости не было, впрочем, и ничего мирного, но, я сказал бы, нечто отсутствующее, что-то вроде благородного и печального безразличия. Они бежали бесшумно, легко и быстро, шагом удлиненным, быстрым и спокойным. В них не было ничего дикого, но они хранили отпечаток благородной скромности, чего-то вроде горделивой и очень жестокой снисходительности. Один из солдат поднял свой автомат, но его товарищ надавил на дуло, обратив его вниз. В этом жесте был отказ, отречение от жестокости, свойственной человеку. Как будто и человек тоже, в этом бесчеловечном одиночестве, не находил иного средства проявить свою человечность, как принимая животность, печальную и мягкую.
— Вот уже несколько дней, — сказал Георг Бендаш, — генерал фон Хёйнерт вне себя. Он никак не может поймать одного лосося. Вся стратегия немецких генералов бессильна против лососей.
- Будни советского тыла. Жизнь и труд советских людей в годы Великой Отечественной Войны. 1941–1945 - Дмитрий Зубов - Военное
- Высшие кадры Красной Армии. 1917–1921 гг. - Сергей Войтиков - Военное
- Виктор Суворов: Нокдаун 1941. Почему Сталин «проспал» удар? - Виктор Суворов - Военное
- Стратегические операции люфтваффе. От Варшавы до Москвы. 1939-1941 - Дмитрий Зубов - Военное
- Вставай, страна огромная! Великая Отечественная война 1941–1945 гг. (к 75-летию начала войны) - Алексей Вербовой - Военное
- Маршал Василевский - Владимир Дайнес - Военное
- Тайный фронт Великой Отечественной - Анатолий Максимов - Военное
- Как Пётр Первый усмирил Европу и Украину, или Швед под Полтавой - Петр Букейханов - Военное
- Тайны 45-го. От Арденн и Балатона до Хингана и Хиросимы - Сергей Кремлев - Военное
- Проклятые легионы. Изменники Родины на службе Гитлера - Олег Смыслов - Военное