Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Тэ-тэ-тэ… — повторял вслух, сам себе, как будто обрадованный полковник. — Ну-ну-ну…
«…На улицах происходит беспорядочная стрельба. Части войск стреляют друг в друга. Необходимо немедленно поручить лицу, пользующемуся доверием страны, составить новое Правительство. Медлить нельзя…»
— Тэ-тэ-тэ… Tout va très bien, Madame la Marquise[11], — оживленно сказал полковник, вставив неведомо зачем французскую фразу, которая, видимо, выражала его какую-то тайную мысль.
«…Всякое промедление смерти подобно. Молю Бога, чтобы в этот час ответственность не пала на Венценосца…»
— Здорово загнул. Ловко. С ножом к горлу, и никаких чертей. Мы устраиваем революцию, а за разбитые горшки плати ты, царь-батюшка… «Молю Бога»… Врешь, старый хрыч; никому ты не молишься и ни о чем не просишь. Пустые слова бросаешь на ветер для красоты отеческого стиля. Любит божиться и клясться русский человек, хотя и не жид… Ну, кажется, сегодня любезный Венценосец здорово будет разглаживать пятерней рыжий ус.
Полковник быстрыми шагами, как будто подхваченный порывом ветра, помчался с телеграммой для вручения ее подлежащему начальству.
— Ваше превосходительство, исключительно интересное сообщение из Петербурга, — сказал он с живостью благообразному краснощекому генералу, невысокого роста и невоинственного вида. Только генеральские погоны и военная форма указывали, что этот человек принадлежит к военному миру. В рясе — он легко мог бы сойти за уездного батюшку; в вицмундире — за чина губернского управления не выше статского советника; а в длиннополом сюртуке и в сапожках гармоникой — за подрядского купчика. Это был генерал-квартирмейстер Ставки Александр Сергеевич Лукомский, творец мобилизационного плана Российской империи, блестяще проведенного в 1914 году.
Лукомский спокойно, внимательно прочитал телеграмму, потом перечитал ее сызнова и, подняв умную голову с низко остриженными под ежика каштановыми волосами, с удивлением взглянул на белобрысого полковника. Взоры их скрестились. Полковник смотрел в упор, без тени страха и смущения, еще не совсем понимая, почему на него так смотрит генерал. На губах его и в уголках глаз змеилась победоносная, заносчивая улыбка. Даже рыженькие холеные бакенбарды как будто смеялись вместе с хозяином. Полковник принадлежал к группе молодых генштабистов, которые свысока относились к «старикам». Почти в каждом штабе были такие «младотурки» — подполковники и капитаны. Даже самые выдающиеся генералы, как Алексеев, Брусилов, Каледин, Лечицкий и Радко, подвергались их суровой и самоуверенной критике. Они считали их людьми отсталыми, представителями отжившей военной школы, неспособными руководить большими операциями в современных условиях войны.
— Вы, кажется, чему-то радуетесь, полковник? Что вас привело в такое веселое настроение? — насмешливо спросил Лукомский. — Не по случаю ли праздника?
— Я всегда бываю доволен, ваше превосходительство, когда мои предвидения сбываются. Это дает мне основание с доверием относиться к самому себе и к тому, что мне подсказывает разум. Скажу без излишней скромности: моя дальновидность и прозорливость много раз оправдывались в жизни. Сегодня я горжусь собою.
По лицу Лукомского скользнула едва заметная улыбка. Скользнула — и как будто ее не было. Только в глубине умных глаз осталось что-то насмешливое и неопределенное.
— Вы что же предвидели? — с любопытством спросил он гордого полковника. А взгляд говорил: «Ну и дурак же ты, братец».
— Революцию, ваше превосходительство.
* * *
Длиннейшая телеграмма Родзянко была передана Государю в одиннадцать часов вечера. Прочитав ее, он сказал Фредериксу:
— Опять толстяк пишет всякий вздор. Он, кажется, помешался на мысли об ответственном министерстве. Странный человек. Вера его в чудодейственность этого парламентского средства равняется его глупости. Политическая карьера его испортила. У него развилось огромное, болезненное самомнение. Лицо, которому доверяет страна, — это, конечно, он, Родзянко. Увы, я ему не доверяю. Став у власти, он все загубит. Критиковать власть гораздо легче, чем управлять самому. Я не буду отвечать ему.
Телеграмма Родзянко, конечно, была неприятна ему. Но сильного беспокойства он поначалу не почувствовал. Родзянко повторил то, что говорил не раз, чем запугивал Царя в продолжение двух последних лет. Только когда он лег в постель и остался один, к нему пожаловали назойливые, давно знакомые, гостьи: душевное томление, беспокойство, мрачные предчувствия и неутолимая тоска полного, безнадежного одиночества. Он понимал, что власть Царя держалась на исторической традиции и освящалась свыше Божиим соизволением, милостью Божией. Но если традиция поколеблена, подточена, если под троном нет больше вековой опоры, а духовное начало перестало быть ценностью для русских людей, то как можно было бороться против гибельных тенденций? Царь не мог заснуть, хотя сознавал, что ему необходим отдых. Ночь тянулась, а он все ворочался на походной кровати, то закрывал глаза, то лежал с устремленным взглядом в окно, где темнело мутное небо без звезд.
Утром Царь встал с головной болью. Лицо у него было измятое, бледнее обыкновенного. Глаза как будто провалились внутрь; в них было скорбное, вымученное, страдальческое выражение. Резко выделялись надглазные кости; черные борозды пролегли от углов носа к бороде. Только огромная выдержка давала ему возможность держаться спокойно и не выдавать того, что он переживал. Эту выдержку некоторые готовы были признать за бесчувствие. Появилась подлая, злостная манера все расценивать наоборот. Царь проявлял мягкость — говорили о его слабости; когда он обнаруживал твердость — говорили о его упрямстве. Если Царь принимал советы других — говорили о его безволии; если он не принимал советов — обязательно говорили о влиянии «мистического кружка».
Утро 27 февраля было серое, мутное. На короткий момент показалось из Заднепровья багровое, в красных кругах, солнце и скрылось. Небо затянуло густой, непроницаемой, серой пеленой туч. Иногда срывались редкие снежинки и, медленно кружась без ветра, тихо падали. Что-то гнетущее, безотрадное было в состоянии природы. Эта сырая, промозглая мгла передавалась людям, влияла на их настроение, камнем давила на душу. Люди ходили хмурые, злые, раздраженные.
В этот день телеграф, телефон и радио принесли в Ставку множество известий. Каждое сообщение увеличивало напряжение. В столице шла большая политическая игра, ставкой которой, с одной стороны, были трон, режим и династия, с другой — революция, «свобода», «победа демократии». Брусилов, Рузский, Родзянко, Государыня, Беляев, Хабалов, Бенкендорф, брат — Великий князь Михаил Александрович, князь Голицын и другие извещали о кровавых событиях, о переходе войск на сторону восставших, о бессилии правительства, о растерянности потерявших сердце военных властей, о необходимости принятия срочных мер. Ни от одного человека Царь не услышал ободряющего слова.
«Государь… войска становятся на сторону населения и убивают своих офицеров… Положение ухудшается. Надо принять меры, ибо завтра будет уже поздно. Настал последний час, когда решается судьба Родины и династии…»
- Мои воспоминания - Алексей Алексеевич Брусилов - Биографии и Мемуары / История
- Русская революция, 1917 - Александр Фёдорович Керенский - Биографии и Мемуары / История / Политика
- 1917. Гибель великой империи. Трагедия страны и народа - Владимир Романов - История
- Воспоминания - Алексей Брусилов - Историческая проза
- Будни революции. 1917 год - Андрей Светенко - Исторические приключения / История
- Книга о русском еврействе. 1917-1967 - Яков Григорьевич Фрумкин - История
- Дневники императора Николая II: Том II, 1905-1917 - Николай Романов - История
- Ленин - Фердинанд Оссендовский - Историческая проза
- Гатчина - Александр Керенский - История
- РАССКАЗЫ ОСВОБОДИТЕЛЯ - Виктор Суворов (Резун) - История