Шрифт:
Интервал:
Закладка:
[365]
рапповцев, лефовцев и всех на свете, кто заживо хоронил и ее и Мандельштама да еще вбивал осиновый кол в спину, чтобы уничтоженный ненароком не выскочил, - ведь всякому хочется хоть тенью погулять по запретной земле. Память Ахматовой зарегистрировала всю многолет-нюю анафему, и она приняла постановление как и следовало, то есть без всяких эмоций, но с естественным страхом последствий. Она боялась за близких, да и за себя - невозможно изба-виться от дрожи, когда вплотную подступает тупая мертвая сила, чтобы вытащить тебя из постели и увлечь в небытие.
Бедный Зощенко оказался совершенно неподготовленным к удару. Это сказалось в разговоре с оксфордскими студентами, которые приехали, чтобы попытаться помочь жертвам. Говорят, их снарядил Берлин, оксфордский "гость из будущего", побывавший у Ахматовой незадолго до всей драмы. Поняли ли оксфордцы, под какой удар они поставили Зощенко? На него обруши-лась вторая волна травли, и он уж больше никогда не поднял головы. Чистый и прекрасный человек, он искал связи с эпохой, верил широковещательным программам, сулившим всеобщее счастье, считал, что когда-нибудь все войдет в норму, так как проявления жестокости и дикости лишь случайность, рябь на воде, а не сущность, как его учили на политзанятиях. О жестокости там, разумеется, не говорили, а только про рябь. Многие не увидели перехода от народной революции, жестокой и дикой, к плановой работе машины. Склонные оправдывать первую фазу перенесли свое отношение на вторую. Таков был и Зощенко, один из прапорщиков революции (по чинам он оказался к 1917 году повыше, но психологически он принадлежал именно к этой категории).
Зощенко, моралист по природе, своими рассказами пытался образумить современников, помочь им стать людьми, а читатели принимали все за юмористику и ржали как лошади. Зощенко сохранял иллюзии, начисто был лишен цинизма, все время размышлял, чуть наклонив голову набок, и жестоко за это расплатился. Глазом художника он иногда проникал в суть вещей, но осмыслить их не мог, потому что свято верил в прогресс и все его красивые следствия. На войне его отравили газами, после вой
[366]
ны - псевдофилософским варевом, материалистической настойкой для слабых душ. Где-то мерещилась гимназия с либерализмом и вольничаньем, а на нее наслоилось все остальное. Кризис мысли и кризис образования.
Поняли ли оксфордские студенты поведение Ахматовой? Она рассказывала, что сидела, как идол, никуда не глядя, и наизусть произносила казенные формулы с полным равнодушием и великолепной отчужденностью. Милые английские мальчики, которых с детства учили говорить правду и отстаивать свои убеждения, наверное, растерялись, услыхав слова Ахматовой, что постановление принесло ей большую пользу. Сопоставив это со стихами в "Огоньке", они не иначе как объявили всех русских продажным народом, который можно купить за полушку. А может, им померещилась русская душа, таинственная и восточная, с ее любовью к постановле-ниям, нищете, лагерям и расстрелам... Они понимают нас, как мы - китайцев. Когда глядишь на Восток, все сливается в одно бурое пятно: Ахматова может показаться смирной овцой, а Зощенко - неистовым бунтарем. Не все же мы - овцы...
Ташкентский "Пролог" сгорел вместе с тетрадью стихов. Ахматова помянула это событие в стихотворении "Сожженная тетрадь". Когда составлялась книга, Сурков поморщился: что это за намеки, будто приходилось сжигать стихи... Он предложил заменить слово "сожженная" более пристойным "сгоревшая"... "Пусть думают, что у меня был пожар", - сказала Ахматова и собственной рукой заменила эпитет. Будущий редактор-буквоед, болван по природе, узаконит эту поправку, поскольку она нанесена на текст. Он увидит в ней авторскую волю.
После Двадцатого съезда Ахматова принялась восстанавливать сожженные стихи. Память уже начала сдавать, и многое она позабыла. Кое-что помнили друзья, и ей дарили ее собствен-ные стихи. Потеряно сравнительно немного: первая строфа "Боярыни Морозовой" (рукопись была отдана на хранение литературоведу Макогоненко, но он это начисто отрицает), кусок "Поэмы", где она, прилетев в Москву, говорит несколько жестких слов про вдовствующую столицу, точный текст "Какая есть, желаю вам другую" (в сохранившемся есть путаница с рифмами, неизвестно как возникшая), строфа в стихотворении
[367]
о "деловитой парижанке"... Вряд ли это все потери, но других мы вроде не помнили.
Стихи восстанавливаются легче прозы. Еще при жизни Мандельштама я уничтожила первую главку "Четвертой прозы", не догадавшись выучить ее наизусть ("Разговор о Данте" я весь помнила наизусть). Теперь ее не восстановить. Я помню только две фразы: "Кому нужен этот социализм, залапанный..." Дальше шли эпитеты. И вторую: "Если бы граждане задумали построить Ренессанс, что бы у них вышло? В лучшем случае кафе "Ренессанс"". Жалко было уничтожать главку, но за такую скоморошину нас бы уничтожили вместе со всеми, кто хоть когда-либо кивнул нам головой. И Мандельштам огорчился, но признал, что нельзя рисковать.
И Мандельштам, и Ахматова мало заботились о сохранности рукописей, но по разным причинам. Он верил в людей, которые сохраняют то, что им нужно, она боялась упоминания о смерти: "Чего вы меня торопите - я еще жива". По сути своей она была язычницей, и ее прекрасная языческая порода бунтовала против смерти. В последнюю нашу встречу, за два-три дня до ее смерти, она со вздохом сказала: "Живут же люди до девяноста лет, а мне, видно, не придется..." Но приближения смерти она все же не чувствовала: только что она вышла из смертельной опасности и, вернувшись к жизни, не хотела ее покидать. Если б Ольшевская, жена Ардова, не потащила ее в дальний санаторий (для инсультников, куда нужно было ехать Ольшевской, а не Ахматовой) с тяжелой дорогой: испортилось такси, и они долго простояли на шоссе, перелавливая машину, - она бы несомненно еще пожила. Да еще перед отъездом она провела утомительный день: Аня Каминская, дочь Ирины Пуниной, заставила ее пойти в сберкассу, чтобы взять денег "для мамы". Свою сотню, полученную от Ахматовой, она "маме" дать отказалась - маленькая хищница клевала по зернышку. Меня в последний вечер она не пустила к Ахматовой: "Они говорят о Леве, и Акума огорчается..." (Пунин привез из Японии слово "акума"; по его словам, оно значило "ведьма", и оно стало прозвищем Ахматовой в семье). Аня участвовала в похищении архива наравне с матерью. У обеих была присказка: "Акума ела наш хлеб". Это оз
[368]
начало, что, живя с Пуниным, Ахматова кормилась за общим столом. Мораль проста: нельзя идти на дикие сочетания - живя с чужим мужем, не следует селиться в одной квартире с брошенной женой. Против чужих мужей я не имею ничего - такое случается на каждом шагу, следовательно, это в порядке вещей. Ведь Ахматова отлично сказала про себя: "Чужих мужей вернейшая подруга и многих безутешная вдова". Худо, что они очутились вместе "под крышей Фонтанного Дома". Идиллия была придумана Пуниным, чтобы Ахматовой не пришлось хозяйничать, а ему не надрываться, добывая деньги на два дома. К тому же жилищный кризис осложнял все разводы и любовные дела. Идиллия не состоялась - разводиться надо до конца. Вероятно, и отношения с Луниным сложились бы гораздо лучше и проще, если бы не общая квартира. Главное в жизни советского гражданина - кусочек жилплощади. Недаром за жилплощадь совершалось столько преступлений. Хоть бы мне умереть на собственной - кооперативной и любимой - жилплощади! Такова моя последняя мечта, и я боюсь, что она не осуществится...
IV. Сон во сне
Восстановить "Пролог" Ахматовой не удалось. Она принялась за это дело по возвращении Левы из лагеря, но никто не мог ей помочь. Слушатели позабыли не только острые реплики, но даже содержание, и она напрасно умоляла хоть что-нибудь припомнить, чтобы дать толчок ее памяти. Ахматова осталась ни с чем, но успокоиться на этом не могла. Ей захотелось заново написать нечто подобное, но к этому времени она вошла в период примиренной старости и трагическим для нее оказались не наши земные дела преследование за мысль и слово, двуязычие, разделенность людей и взаимное непонимание, - а "бег времени", естественный ход вещей, наш путь от рождения к смерти. Тогда же возникло четверостишие: "Что войны, что чума? Конец им виден ско
[369]
рый. Их приговор почти произнесен. Но кто нас защитит от ужаса, который был бегом времени когда-то наречен..." Я была бы рада умереть с верой, что с войнами покончено, но такого оптимизма у меня нет. Второму "Прологу" я не сочувствовала: для меня искажение жизни гораздо страшнее смерти. Видно, вместе с Мандельштамом я привыкала к мысли о смерти и с улыбкой повторяю строчки из почти детских стихов: "Когда б не смерть, так никогда бы мне не узнать, что я живу..." Смерть - структурное начало ("Ткани нашего мира обновляются смертью"). Жизнь, как и история, не вечный круговорот, а путь. Сама тема второго "Пролога" или "Сна во сне" для меня неприемлема.
- Вероятно, дьявол - Софья Асташова - Русская классическая проза
- Мы сами пишем свою судьбу - Ольга Валерьевна Тоцкая - Русская классическая проза
- Другая кошка - Екатерина Васильевна Могилевцева - Русская классическая проза
- Приходи на меня посмотреть - Анна Ахматова - Русская классическая проза
- Acumiana, Встречи с Анной Ахматовой (Том 1, 1924-25 годы) - Павел Лукницкий - Русская классическая проза
- О поэзии - Осип Мандельштам - Русская классическая проза
- Шум времени - Осип Мандельштам - Русская классическая проза
- Египетская марка - Осип Мандельштам - Русская классическая проза
- Женщина на кресте (сборник) - Анна Мар - Русская классическая проза
- На войне. В плену (сборник) - Александр Успенский - Русская классическая проза