Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не так сурово, а так сурово. Здесь почему-то вставал вопрос, снятый человеческим общежитием, где ты всегда – по отношению к другим, вопрос: кто ты такой? Кто ты такой, что сюда пришел?
Куда – сюда? Здесь было как там. Мы въезжали, под нас подкатывало, мы приближались, на нас надвигалось… И вот мы обнаружили, что стоим и дальше, по-видимому, не едем. Что это?
Родина Руставели.
Не стану утверждать, что я повторял знакомые мне с детства строки. Есть особая убедительность в имени поэта, и не читанного тобою. Ухо услышит звук, соответствующий чьему-то имени, сто раз, и в нем не будет имени. Но стоит раз произнести его человеку знающему, что оно значит, знающему на высоте собственной любви, как вы и услышите и поверите. Слово «Руставели» слетает с уст грузина именно таким убедительным образом. Вы уже не сомневаетесь. Вам не обязательно проверять.
Так вот где он жил!.. То ли он жил в раю, то ли вы в аду, то ли место таково, что могло послужить столь высокому рождению, то ли поэт таков, что возвысил его до своего зрения и природа потом вынуждена была соответствовать уровню своего запечатления – стала такой? Нет, однако, сомнения, в силу пограничных или каких других обстоятельств, что природа здесь осталась в том состоянии, в каком была при нем. Его – нет. Он давно ушел в мир еще более тот, чем этот. Мир замер, провожая его взглядом, да так и остался на месте, на этом месте.
«Мир – лишь миг», – сказал друг, возможно, цитируя. Миг этот проскочил между Руставели и нами – мы стояли с ним в одном мире. Миг этот – простирался. «Он лишь взмах ресниц мгновенный…» Мы стояли, боясь сморгнуть.
Соринкой в глазу застряла турбаза, остальное было так же, лишь на его взмах ресниц позже. И отворотясь от турбазы, видели мы.
И не сразу скажешь, в чем тут дело. Красивое, конечно, место. Но – не в этом.
Несколькими гигантскими отвесами, очень музыкально восставшими в пространстве, противоположный берег уходит в небо, подавляя окрестность. Он – желт. А сейчас, в лучах закатных, – золотист и розов. В нем чернеют дырки, отсюда почти точки. Так и у нас на речках бывает обрывистый берег испещрен гнездами ласточек, они стремительно ныряют в них, с криком вылетают, чудом не сталкиваясь, стригут пространство на многие треугольники. Это – жизнь.
Здесь нет ласточек. Если бы они были, то это были бы уже орлы, орлы бы показались отсюда меньше ласточек. Масштаб – вот что гипнотизировало. Вы не знали, какое это – то, что у вас перед глазами. То есть масштаба не было.
И оно молчало. И вы молчали. Молчали не от потрясения, восхищения или еще какого-либо подобного словесного чувства, которое потом словами или возгласами разряжается, не оттого молчали, что как бы на время утратили дар речи, потрясенные. Молчали оттого, что слов здесь и не было. Или их здесь однажды не стало…
Когда-то здесь был монастырь. То есть эти дырки – входы в пещеры, в кельи. Это вам объяснят, когда наутро, после зарядки и манной каши, поведут через реку на экскурсию. Он был основоположен, и он быстро рос, превращаясь в пещерный город невиданного в истории размера. Храмы и хозяйственные службы, кельи обширные и с удобствами, и схимнические, недоступные, все выше и выше, лестницы и переходы, выдолбленные в скале и висячие, террасы, галереи и мосты… Духовный оплот и сердце Грузии в упоительное для Грузии время, связанное с именами Тамар и Шота.
Но и века не прошло. «Мир – лишь взмах ресниц мгновенный». Землетрясение, подобной силы не отмеченное ни до, ни после, до наших дней, обрушило скалу в ущелье, и с ней – город. Таким образом, то, что мы видим теперь, есть так называемый в черчении вертикальный срез – трагическая наглядность! «Далее посмотрите на эту фреску, – убеждал романтический экскурсовод в джинсах, особенно подчеркивающих узость бедер, в белой свободной рубашке, особенно подчеркивающей ширину плеч, с открытым воротом, особенно открывающим сильную шею и нательный крест, так и не поглядывая на девушку, особенно внимательную и выдвинувшуюся вперед, но тоже на него не поглядывающую… – На этой фреске вы видите уши животного, – говорил экскурсовод, вообще-то охотник, воин, только сейчас, временно, экскурсовод, – животное это, по ушам, конь. Но художник не стал бы рисовать одни уши коня, ясно, что он рисовал всадника на коне. А это значит, что остальная часть фрески упала в ущелье…»
Вопрос «за что?», который, хотя бы однажды, задает себе в истории каждый народ, звучит в этом ущелье. Это то самое «за что?», которое звучит в устах и у русских, когда они пытаются понять свой сегодняшний день в непрерывной связи с днем рождения, когда одни вспоминают Новгородскую республику, другие татар, третьи Петра… Все они, предварительно перессорившись в точке отсчета, забывают в споре, что исходят из общего для всех недоумения. «Художник не стал бы рисовать одни уши…» – снова услышал я от экскурсовода, не менее сурового и романтичного, ведущего следующую группу.
Был ли то знак свыше? А как еще его было тогда понять, когда недоступная нашему разуму вера лепила эти гнезда, создавая духовную крепость нации? Катастрофа и есть катастрофа. Что погибло – погибло, а остальные ушли. Надо думать, то было и так неболтливое время: в молчаливом краю, монахи, пещеры, – отделенность от мира, трижды желающая отделиться: в самостоятельности, в недосягаемости и в молитве. Мечом, не иначе как карающим, гладко, как бритвой, был обрублен этот мир. Молчание, куда более глубокое, чем без человека, молчание после катастрофы, воцарилось здесь. Его-то мы и видим, а не пейзаж. Оно и в нас молчит. Не описать его. Молчание не расскажешь, как музыку не нарисуешь, а рисунок не напишешь, сколько бы ни упражнялись искусствоведы, поощряя подобные переходы и взаимообогащения… И я не стану.
Только молчание родит поэта. И хотя биография Шота столь неведома, что дает возможности самых необоснованных заключений… как убедительно именно это место и эта трагедия для рождения в одном из родившихся здесь людей поэта Руставели. Про границу трудно понять, что она от чего ограждает: внутренний мир от внешнего или внешний от внутреннего. Вопрос, с какой мы сами стороны… Но – обрыв. Крепость, которую мы отстаиваем, – родина. Крепость, в которую заточены, – тюрьма.
«Видишь, брат мой, что со мною. Как же боль свою укрою?Жизнь мне бремя. Но судьбою принужден я длить свой час.Жизни нет, а жизнь все длится.Смерть прийти ко мне боится».
Смолк. И слез поток струится. Сколь печален тот рассказ!
Вы смотрите вдаль, через реку, на эту мощь скалы, на эти человечьи соты… Как черви, с необсуждаемым трудолюбием и упорством, без механизмов и взрывчатки, почти руками, но с необыкновенной скоростью, нарыли их люди. Как черви – но и как птицы! Недаром так высоко и стремясь все выше. Недаром ассоциация с ласточками – первое, что приходит здесь в голову. И черви, и птицы. Люди. Вы молчите. Смотрите. Не видите и не слышите. Не можете оторваться. Не знаете, что тут сказать. Не только молчание, но и – время. Тут остановилось время. Оно – то же, что и тогда, когда сюда вскарабкались первые схимники. То же, когда отсюда ушли последние. То же время, в какое заговорил из этой каменной невыразимости немоты Руставели.
Мир прискорбный. Рок бессонный. Что ты крутишься,взметенный?Чем ты вечно огорченный? Кто уверует в тебя так, как я…
Все в биографии Руставели лишь предполагается, и утверждается в этих предположениях всегда автор гипотезы, а не факт. Все предположительно о Руставели, кроме самого Руставели. Музей Руставели – под открытым небом, в нем нет экспонатов, кроме его строк. Но ничего не нарушает их здесь звучания.
Все ж нас видит Бог, любя.
Дом поэта
У меня есть воспоминание, которому я не верю. То есть сомнения нет, но – не верю. Кончилась война, мне было девять лет, мама повезла мои гланды в Ялту. Я в первый раз летел на самолете. Чему тут верить – что я лечу на самолете? что кончилась война? она была всегда, до нее ничего у меня не было… что мне было когда-то девять лет? что сегодня я могу вспоминать события тридцати-сорокалетней давности? Но еще менее вероятно следующее, не явившееся в те мои девять лет никаким фактом ни осмысления, ни переживания.
Калитку нам отворила старушка и пропустила нас в садик. Она подала маме руку, но, как я понял, не была маминой знакомой. Мама объяснила, что мы из Ленинграда и очень бы хотели осмотреть… Строгая старушка, с долей сомнения измерив меня, без слов пропустила нас и прикрыла калитку.
В домике было похоже на нашу квартиру – ничего меня не поразило. К старенькому автору «Каштанки» я еще не испытывал ни любви, ни неприязни.
Потом мы пили на кухоньке в пристроечке чай, совсем как дома, даже буфет был в точности такой. Мама рассказала про Петербургскую гимназию и Ленинградскую консерваторию, старушка – про своего брата, но не Антон Палыча, а другого… Ничего я не помню из того, что рассказывала Мария Павловна. Помню черепашку, выползшую на дорожку сада, когда мы, благодарные, прощались.
- Ведьма - Антонина Глушко - Русская современная проза
- Бабка Поля Московская - Людмила Матвеева - Русская современная проза
- Алмазы Якутии - Юрий Запевалов - Русская современная проза
- Крик души. И тысячи слов не хватит - Джули Айгелено - Русская современная проза
- Полигон 704 - Михаил Боярский - Русская современная проза
- Как воспитать ребёнка, который станет заботиться о тебе в старости - Гай Себеус - Русская современная проза
- Пятница, 13. Книга первая - Александр Травников - Русская современная проза
- Заслуженное счастье. Каждая женщина должна быть счастливой! - Айжан Султанова - Русская современная проза
- Тени иного. Повести - Алекс Ведов - Русская современная проза
- Колодец времени. Совершенно ненаучно-фантастическая история про путешествие Толика Смешнягина в 1980 год - Андрей Портнягин-Омич - Русская современная проза