Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Но ведь ребенок не понимает, он может бегать целый день и забудет про еду…
– Да, но страсбургского…
Тысячи мелких мелочей раскалывались для нас пополам, с совершенно различным и, казалось, для каждого убедительным освещением. В сущности ни один не говорил глупостей, но каждый был убежден, что их говорит другой. И так во всем.
– Знаешь, любопытная штука… Меня всегда удивляло, как может сердце работать всю жизнь, не отдыхая, не восстанавливая потраченных сил остановкой работы. Представь, Сеченов говорит, что сердце великолепно отдыхает. Оно отдыхает в промежутке между двумя биениями, на секунду, на долю секунды. Мышцы его расслабляются, оно отдыхает, и опять биение, опять работа…
Но и по этому теоретическому вопросу вышло столкновение, как и всегда, оставив злой, нехороший осадок на душе.
– Сеченов говорит пустяки…
– Сеченов?!
– Ткани не могут мгновенно обновляться…
– Это Сеченов-то?!!
– Тебе прежде всего имя, авторитет…
– А у тебя уже после всего логика, здравый смысл.
Иногда она бросалась ко мне, горько плакала, пряча голову на груди:
– Дорогой мой, ведь я тебя люблю… какая ужасная вещь – жизнь… Отчего у нас так?.. Я не могу, я не могу.
Я баюкал ее, качал, как ребенка, пронизанный любовью, жалостью, бесконечной нежностью. Сердце мое разрывалось. А она вытирала слезы, и на меня взглядывало гордое лицо сухими, блестящими глазами:
– Я не могу, чтобы было иначе… Понимаешь ты, я хочу, чтобы по-моему… Ведь я же права. Не могу же я для того только, чтобы нам не сердиться, врать и поступать не так, как думаю и чувствую… Слышишь, ты!..
Тогда на дыбы подымалась вся моя гордость:
– Я не могу иначе. Пойми и ты, не могу я врать и поступать не так, как думаю и чувствую, только для того, чтобы нам не ссориться.
И опять мы – чужие и враги.
Я глядел на нее: что-то враждебное, неодолимое, что ни на йоту не уступит, поднималось в ее лице, и у меня поднималась ненависть к этому темному, стихийному, что нельзя ни убедить, ни заставить, ни сломить.
– За что ты так меня ненавидишь?
Она приблизила свои глаза к моим близко-близко. Они бесконечно глубоки, темны, как омут, и полны грусти, нежности и любви.
– За что ты меня ненавидишь? Ведь жизнь уходит, молодость уходит…
Вне себя я схватил, я обнял ее с сердцем, готовым разорваться. Она отстранилась. В глазах сверкнул огонек.
Любить ненавидимую, ненавидеть безгранично любимую!
Вот я хожу во влажной тьме, переполненной шумом дождя, и холодные капли ползут по мокрому лицу. И я передумываю то, что передумывал тысячу раз: за что я ненавижу ее? За то, за отсутствие чего презираю других женщин.
Все женщины отличаются тем, что на их прекрасных лицах нет лица. Они изумительно похожи друг на друга, и они хотят только того, чего хотят их мужья.
Муж – литератор, и женщина интересуется литературой. Муж – музыкант, и жена толкует о музыке. Муж – чиновник, инженер, поп; и у жены интересы замыкаются в двадцатое число, в постройки, в церковные праздники, поборы.
А у этой, у нее – свое лицо, свои мысли, свои желания, свое освещение мира, и… и я преклоняюсь перед ней, я уважаю ее, я, слышите, я люблю ее, безумно люблю ее, эту ненавидимую женщину!..
Да не храпи ты, старый хрен!.. Даже здесь сквозь шум слышно.
Пусть дождь льет на мою открытую голову, на лицо, на руки и смешивается с моими слезами… Ненавижу потому, что вся моя гордость встает на дыбы при мысли, что я всегда, всегда должен уступать, всегда во всем, как бы я ни думал, как бы ни чувствовал… я люблю ее – единственную!..
Все заливает дождь, и душно в этой мокрой тьме. Никуда не денешься в переполненной мраком, шумом и дождем бесконечной ночи. Всюду одинаково темно, ровно, глухо.
Полезу к деду опять в черную берлогу под брезент.
Над головой непрерывающийся, равнодушный, в котором ничего не разберешь, шепот дождя.
7. ОблакоЯ лежу на спине и смотрю в голубое небо, – оно сине, бездонно, пустынно, – смотрю и слушаю говорливую болтовню моющей камешки воды. Не знаю, о чем это.
Бездонно синее небо!..
Дремотно, той особенной дремотой, в которой бодрствуют глаза и уши и дремлют спокойно забаюканные мысль и чувство.
Река тоже дремлет, спокойная, недвижно отражающая, ничего не упуская.
Далеко впереди поперек разлеглась гора, дымчатая, иссиня-смутная.
Одинокое белое облако. Кажется, оно стоит в высоте, а внизу все плывет в одну сторону: и реки и зеленые берега, и сгорбившиеся горы, и мы с дедом.
Вот оно наплыло на солнце, и синяя тень побежала по воде. Не могу оторваться. Оно ослепительно оторочено сквозным отблеском, как воздушное платье девушки в первый раз на балу. Солнца все нет. Но не выдержало счастья, и прорвались тучи безумием, и, все сквозное, засветилось оно, осиянное, как человеческое лицо. Я закрываю глаза.
Но ведь это – только клочок безжизненного пара, холодный, без красок, без формы, только тающий клочок исчезающего пара.
Я вскакиваю на ноги. Лжешь, лжешь, не кощунствуй, не касайся мертвыми руками живого, трепещущего!
Я, может быть, жизнь потерял. Больше – счастье потерял!
– Эй, старик, на воду лодку! Туши костер!.. Я больше тут не буду с тобой слоняться… Понимаешь ты, еще не поздно, я верну…
– Ишь ты, засуетился.
– Старик, нельзя брать человека с одного бока…
– Знамо дело.
– Какая-нибудь бородавка убьет и тебя и человека.
– Известно.
– Жизнь, старик, – синтез, а анализ – смерть.
– Ну, да, а то што ж!..
– Бери, бери человека целиком, понимаешь, целиком, не выделяя ни одной мелочи, ни одной черты… целиком, вот как это облако… целиком, тогда только он живой…
– Конешно, в мертвом што толку. «Царство небесное», – и похоронил.
– В весла, старик… скорей, опоздаем к очередному пароходу.
– О!.. Али надоело!.. Скучился?.. Ну-ну…
Старуха*
Двор у о. Иоанникия – просторный, укатанный, с многочисленными хозяйственными постройками.
Среди приземисто белеющих, нахохлившихся соломенными крышами куреней, среди кудряво-зеленых верб и вишен, свисающих из-за наклонившихся плетней на улицу, матеро глядит двухэтажный деревянный поповский дом под железною зеленою крышею, с желтыми ставнями, с узкими балясами вокруг, по которым ходят, когда закрывают ставни в верхнем этаже.
И каждый вечер, когда растрепанная девка Малашка, курносая, с подоткнутым подолом и загорелыми ногами, нанятая на ярмарке, куда ее привели родители, на год за тридцать шесть рублей на хозяйской одежде, торопливо пробираясь по узким балясам, закрывает ставни, – по густо заросшей колючкой и репейником улице, в непроглядных облаках лениво виснущей пыли возвращается хуторское стадо, и хозяйки настежь раскрывают скрипучие обвисшие жердевые ворота перед важными, задумчиво медлительными коровами.
Из окон дома видна похожая на огромный пустырь площадь, как спокойным зеркалом вся занятая никогда не просыхающей, точно озеро, громадной лужей, с узенькой, жмущейся к самым плетням дорогой. В жирно и густо зеленеющей по краям тине целыми днями, в истоме полузакрыв глаза, неподвижно лежат свиньи, а в спокойной воде – дремотно синеющее небо, кудряво белеющие облака и опрокинутая темным профилем сухонькая старенькая церковка.
Утром и вечером с низенькой, тоже потемневшей от старости колокольни, шепелявя, гнусаво отзывается надтреснутый старческий колокол.
Служит о. Иоанникий по будням кратко, потому что народ весь на работе, а в церкви две-три старенькие старушки, – по воскресеньям же и праздничным дням служит лепо и пространно, и тогда яблоку упасть негде, и все выходят с мокрыми, потными лицами, расправляя затекшие от долгого стояния ноги, усталые и довольные.
Когда дома, где всегда стоит шум, гам, крики, беготня, потому что из восемнадцати рожденных матушкой детей четырнадцать в живых, – когда дома о. Иоанникий снимает рясу и остается в одном старом, уже разлезающемся по швам подряснике, из которого он как будто вырос, и видны рыжие голенища, – видно, какой это огромный, ширококостый, массивный мужчина. И в странном противоречии с этим на красной толстой шее – стыдливым хвостиком по-бабьи заплетенная косичка, а когда заговорит, голос у него тонкий, тоже бабий или как у подростка.
Но характера он твердого, неподатливого и хотя не любостяжатель, своего росинки не уступит. Его не столько любят, сколько уважают.
Весь день, за исключением утренней и вечерней службы, отдает он хозяйству, а оно у него обширное и ведется образцово и строго. Строг, пунктуален, бережлив он и в своей семье. Настрого заведено, чтоб все вовремя садились за стол. Терпеть не может, когда на столе на тарелках остается недоеденное, и требует от матушки, чтоб готовили в обрез, чтоб не оставалось кусков. А чтоб детям хватало и они наедались, сам ест очень мало, и когда крестится после обеда на икону и читает вполуслух: «Благодарю тя, Христе боже наш, яко насытил мя еси…» – чувствует себя впроголодь и испытывает соединенную с этим особенную легкость. Зато на свадьбах, молебствиях, похоронах, поминках ест много, долго, сосредоточенно и дома страдает от живота.
- Беспокойный человек - Любовь Воронкова - Советская классическая проза
- Советский рассказ. Том первый - Александр Серафимович - Советская классическая проза
- Железный поток (сборник) - Александр Серафимович - Советская классическая проза
- Советский военный рассказ - Александр Серафимович - Советская классическая проза
- Люди нашего берега [Рассказы] - Юрий Рытхэу - Советская классическая проза
- Четырнадцатый костер - Владимир Возовиков - Советская классическая проза
- Мы из Коршуна - Агния Кузнецова (Маркова) - Советская классическая проза
- По древним тропам - Хизмет Миталипович Абдуллин - Советская классическая проза
- Товарищ Кисляков(Три пары шёлковых чулков) - Пантелеймон Романов - Советская классическая проза
- Река непутевая - Адольф Николаевич Шушарин - Советская классическая проза