Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И. К. Айвазовский. Рус. Стар., 1878, июль, 423.
Через Болонью, Флоренцию, Ливурно, море, Чивитта-Веккию мы 25 сентября достигли Рима... Приехавши сюда, Гоголь уже, казалось, ничем более не был занят, как только своим желудком, поправлением своего здоровья. А между тем никто из нас не мог съесть столько макарон, сколько он их опускал иной раз. Скучал, беспрестанно жаловался, что даже ничего не может читать... Вообще мне кажется, что Гоголь ошибался, если думал, что ему стоит только выехать за границу, чтобы возвратить деятельность и силы, которые он боялся уже потерять. Хорошо, если бы так. Но, к несчастью, его расстройство не зависит от климата {280} и места и не так легко поправляется. Может быть, целые десять лет его жизни постепенно расстраивали его организацию, которая теперь в ужасном разладе. Его физическое состояние действует, конечно, на силы душевные; поэтому он им чрезвычайно дорожит, и поэтому он ужасно мнителен. Все эти причины, действуя совокупно, приводят его иногда в такое состояние, в котором он истинно несчастнейший человек, и эти тяжкие минуты, в которые вы его видели, мне кажется, были здесь с ним чаще, продолжительнее и сильнее, нежели в России.
В. А. Панов - С. Т. Аксакову. Гоголь. Письма, II, 89, 88.
Я в Риме почувствовал себя лучше в первые дни. По крайней мере, я уже мог сделать даже небольшую прогулку, хотя после этого уставал так, как будто б я сделал десять верст. Я до сих пор не могу понять, как я остался жив, и здоровье мое в таком сомнительном положении, в каком я еще никогда не бывал. Чем далее, как будто опять становится хуже, и лечение, и медикаменты только растравляют. Ни Рим, ни небо, ни то, что вижу, не чувствую. Мне бы дорога теперь, да дорога в дождь, слякоть, через леса, через степи, на край света. Вчера и сегодня было скверное время - и броситься в дилижанс или хоть на перекладную. Двух минут я не мог посидеть в комнате - мне так сделалось тяжело - и отправился бродить по дождю. Я устал после нескольких шагов, но, право, почувствовал как будто бы лучше себя...
Со страхом я гляжу сам на себя. Я ехал бодрый, свежий, на труд, на работу. Теперь... Боже! столько пожертвований сделано для меня моими друзьями... когда я их выплачу! А я думал, что в этом году уже будет готова у меня вещь, которая за одним разом меня выкупит, снимет тяжести, которые лежат на моей бессовестной совести. Что предо мною впереди? Боже! я не боюсь малого срока жизни, но я был уверен по такому свежему, доброму началу, что мне два года будет дано плодотворной жизни,- и теперь от меня скрылась эта сладкая уверенность. Без надежды, без средств восстановить здоровье! Никаких известий из Петербурга: надеяться ли мне на место при Кривцове? По намерениям Кривцова, о которых я узнал здесь, мне нечего надеяться, потому что Кривцов искал на это место европейской знаменитости по части художеств... Но бог с ним, со всем этим! Я равнодушен теперь к этому. К чему мне это послужит? На квартиру да на лекарство разве, на две вещи, равные ничтожностью и бесполезностью. Если к ним не присоединится наконец третья, венчающая все, что влачится на свете?
Часто, в теперешнем моем положении, мне приходит вопрос: зачем я ездил в Россию? по крайней мере, меньше лежало бы на моей совести. Но как только я вспомню о моих сестрах,- нет, мой приезд не бесполезен был. Клянусь, я сделал много для моих сестер! Они после увидят это. Безумный, я думал, ехавши в Россию: "Ну, хорошо, что я еду в Россию: у меня уже начинает простывать маленькая злость, так необходимая автору, против того-сего, всякого рода родных плевел"; теперь я обновлен, и все это живее предстанет моим глазам,- вместо этого что я вывез? Все дурное изгладилось из моей памяти, даже прежнее, и вместо этого одно только прекрасное и чистое со мною, все, что удалось мне еще более {281} узнать в друзьях моих,- и я в моем болезненном состоянии поминутно делаю упрек себе: "И зачем я ездил в Россию!" Теперь не могу глядеть я ни на Колизей, ни на бессмертный купол, ни на воздух, ни на все, глядеть всем" глазами, совершенно на них. Глаза мои видят другое, мысль моя развлечена, она с вами.
Гоголь - М. П. Погодину, 17 октября 1840 г., из Рима. Письма, II, 82.
Хотя я в душе никогда не переставал быть убежденным, что Гоголь непременно пробудится с новыми силами, но, признаюсь, мне кажется,- я уже забывал видеть в нем Гоголя, как вдруг в одно утро, дней десять тому назад, он меня угостил началом нового произведения. Это будет, как он мне сказал, трагедия. План ее он задумал еще в Вене, начал писать здесь. Действие в Малороссии. В нескольких сценах, которые он уже написал и прочел мне, есть одно лицо комическое, которое, выражаясь не столько в действии, сколько в словах, теперь уже совершенство. О прочих судить нельзя: они должны еще обрисоваться в самом действии. Главное лицо еще не обозначилось... Если бы этого не было, то значило бы, что все погибло. Это должно было быть. Во-первых, он один на своей прежней квартире. Ничто его не рассеивает. Идти почти некуда более, как только к нам да к двум-трем художникам. Часов пять в день должно уже непременно просидеть одному; надо же что-нибудь делать. Но главное то, что в Риме невозможно не заниматься; или надо быть больным, без движения. Здесь человека, который сколько-нибудь посвятил себя умственной жизни, все вызывает к деятельности, к труду, все из него вытягивает мысль.
В. А. Панов - С. Т. Аксакову. Гоголь, Письма, II, 89.
Однажды утром в праздничный день сговорился я с университетским своим товарищем Пановым идти за город, в виллу Альбани, которую особенно часто посещал я. Положено было сойтись нам в caffe greco, куда в эту пору дня обыкновенно собирались русские художники. Когда явился я в кофейню, человек пять-шесть из них сидели вокруг стола, приставленного к двум деревянным скамьям, которые соединяются между собой там, где стены образуют угол комнаты. Это было налево от входа. Собеседники болтали и шумели. Только в том углу сидел, сгорбившись над книгою, какой-то неизвестный мне господин, и в течение получаса, пока я поджидал своего Панова, он так погружен был в чтение, что ни разу ни с кем не перемолвился словом, ни на кого не обратил взгляда, будто окаменел в своей невозмутимой сосредоточенности. Когда мы с Пановым вышли из кофейни, он спросил меня: "ну, видел? Познакомился с ним? Говорил?" Оказалось, что я целых полчаса просидел за столом с самим Гоголем. Он читал тогда что-то из Диккенса, которым, по словам Панова, в то время был он заинтересован.
Гоголь прожил вместе с Пановым на одной квартире всю зиму 1840-1841 года. На все это время Панов вполне предался неустанным попечениям о Гоголе, был для него и радушным хозяином, и заботливою нянькою, когда ему нездоровилось, и домашним секретарем, когда нужно было что переписать, даже услужливым приспешником на всякую мелкую потребу. {282} Гоголь желал познакомиться с лирическими произведениями Франциска Ассизского, и я через Панова доставил их ему в издании старинных итальянских поэтов.
Как-то случилось, что в течение двух или трех недель ни разу не привелось нам с Пановым видеться; ни слуху, ни духу,- совсем запропастился. Наконец, является ко мне, но такой странный и необычный, каким я его никогда не видывал, умиленный и просветленный. Я спрашиваю его: "Что с тобою? куда ты девался?" - "Все это время,- отвечал он,- был я занят великим делом, таким, что ты и представить себе не можешь; продолжаю его и теперь". Я подумал, что где-нибудь в развалинах откопан новый Лаокоон или новый Аполлон Бельведерский.- "Нет, совсем не то,- отвечал он,- дело это наше родное, русское. Гоголь написал великое произведение, лучше всех Лаокоонов и Аполлонов: называется оно: "Мертвые души", а я его теперь переписываю набело". Панов не мог ничего сообщить мне о содержании нового произведения, потому что Гоголь желал сохранить это дело в тайне. Местожительство Гоголя в Риме зимою 1840-41 года было на Via Sistina, в той ее половине, которая спускается от Capo-le-Case к площади Барберини. Нижняя половина улицы Систина называлась тогда Via Felice.
Ф. И. Буслаев. Мои воспоминания. М. 1897. Стр. 258 и сл.
Во время неоднократного и продолжительного пребывания своего в Риме Гоголь выучился итальянскому языку, так что мог свободно объясняться, даже писал иногда из Рима в Петербург по-итальянски. Раз даже, в остерии, в обществе художников, он произнес речь на итальянском языке, без приготовления.
В. П. Гаевский. Современник, 1852, X, 143.
В Рим приехал Гоголь. Люди, знавшие его и читавшие его сочинения, были вне себя от восторга и искали случая увидать его за обедом или за ужином, но его несообщительная натура и неразговорчивость помаленьку охладили этот восторг.
Доброта Гоголя была беспримерна, особенно ко мне и к моему большому труду "Преображение" (гравюра с картины Рафаэля "Преображение"), Он рекомендовал меня, где мог. Благодаря его огромному знакомству это служило мне поощрением и придавало новую силу моему желанию окончить гравюру. Гоголь сидел обыкновенно, опершись руками о колени, зачастую имея перед собою какие-нибудь мелкие покупки: они развлекали его. Часто встретишь его, бывало, в белых перчатках, щегольском пиджаке и синего бархата жилете; он всегда замечал, шутя: "Вы - Рафаэль первого манера",- и мы расходились смеясь. Гоголь многим делал добро рекомендациями, благодаря которым художники получали новые заказы. Его портрет, писанный Моллером,- верх сходства 3.
- Ягоды - Лев Толстой - Русская классическая проза
- Ягоды - Лев Толстой - Русская классическая проза
- Том 7. Мертвые души. Том 2 - Николай Гоголь - Русская классическая проза
- Записки сумасшедшего - Лев Толстой - Русская классическая проза
- Пушкин в жизни - Викентий Вересаев - Русская классическая проза
- Ванька - Викентий Вересаев - Русская классическая проза
- Том 3. На японской войне. Живая жизнь - Викентий Вересаев - Русская классическая проза
- Том 2. Повести и рассказы - Викентий Вересаев - Русская классическая проза
- Проездом - Викентий Вересаев - Русская классическая проза
- В тупике - Викентий Вересаев - Русская классическая проза