Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ирину на колени, Алю под крыло — правую, свободную от Ирины руку. («Я всегда ношу детей на левой, вы тоже? Чтобы правой защищать. И — обнимать».) Так и вижу их втроем: застывшую в недвижном блаженстве группу трех голов: Иринину, крутолобую, чуть было не сказала — круторогую, с крутыми крупными бараньими ярко — золотыми завитками над выступом лба, Алину, бледно — золотую, куполком, рыцаренка, и между ними — Сонечкину, гладко — вьющуюся, каштановую, то застывшую в блаженстве совершенного объятья, то ныряющую — от одной к другой. И смешно — взрослая Сонечкина казалась только ненамного больше этих детских:
Мать, что тебя породила,
Раннею розой была:
Она лепесток обронила —
Когда тебя родила…
(Только когда я вспоминаю Сонечку, я понимаю все эти сравнения женщины с цветами, глаз с звездами, губ с лепестками и так далее — в глубь времен.
Не понимаю, а заново создаю.)
…Так они у меня и остались — группой. Точно это тогда уже был — снимок.
Когда же Ирина спала и Сонечка сидела с уже — Алей на коленях, это было совершенное видение Флоренсы с Домби — братом: Диккенс бы обмер, увидев обеих!
Сонечка с моими детьми была самое совершенное видение материнства, девического материнства, материнского девичества: девушки, нет — девочки — Богородицы:
Над первенцем — Богородицы:
Да это ж — не переводится!
— Ну, теперь довольно про Галлиду, а то я зазнаюсь! Теперь «Ай ду — ду» давай (вполголоса нам с Алей — почти что то же самое!) — как это ты поешь, ну?
— Ай ду — ду,Ай ду — ду,Сидит воён на дубу.
Он тает во тубу.
Во ту — бу.Во гу — бу.
— Так, так, моя хорошая! Только еще продолжение есть: «Труба точеная, позолоченная…» — но это тебе еще трудно, это когда ты постарше будешь.
И так далее — часами, никогда не уставая, не скучая, не иссякая.
— Марина, у меня никогда не будет детей.
— Почему?
— Не знаю, мне доктор сказал и даже объяснил, но это так сложно — все эти внутренности…
Серьезная, как большая, с ресницами, уже мерцающими как зубцы звезды.
И большего горя для нее не было, чем прийти к моим детям с пустыми руками.
— Ничего нет, ничего нет сегодня, моя девочка! — она, на вопиюще — вопрошающие глаза Ирины. — Я, понимаешь, до последней минуты ждала, все надеялась, что выдадут… А не дали — потому что они гадкие — и царя убили, и мою Ирину голодную посадили… Но зато обещаю тебе, понимаешь, непременно обещаю, что в следующий раз принесу тебе еще и сахару…
— Сахай давай! — Ирина — радостно — повелительно.
— Ирина, как тебе не стыдно! — Аля, негодующе, готовая от смущения просто зажать Ирине рукою рот.
И Сонечкино подробное разъяснение — ничего кроме «сахар» не понимающей Ирине — что сахар — завтра, а завтра — когда Ирина ляжет совсем — спать, и потом проснется, и мама ей вымоет лицо и ручки, и даст ей картошечки, и…
— Кайтошка давай!
— Ах, моя девочка, у меня сегодня и картошечки нет, я про завтра говорю… — Сонечка, с искренним смущением.
— Сонечка! (Аля, взволнованно) с Ириной никогда нельзя говорить про съедобное, потому что она это отлично понимает, только это и понимает, и теперь уже все время будет просить!
— О, Марина! Ведь сколько я убивалась, что у меня не будет детей, а сейчас — кажется — счастлива: ведь это такой ужас, такой ужас, я бы просто с ума сошла, если бы мой ребенок просил, а мне бы нечего было дать… Впрочем, остаются все чужие…
Чужих для нее не было. Ни детей, ни людей.
Две записи из Алиной тетради весны 1919 года (шесть лет).
«Пришел вечер, я стала уже мыться. Вдруг послышался стук. Я еще с мокроватым лицом, накинув на себя Маринину шелковую шаль, быстро спустилась и спросила: «Кто там?» (Марина знала ту полудевочку — актрису Софью Евгеньевну Голлидэй.) Там за дверью послышались слова:
— Это я, Аля, это Соня!
Я быстро открыла дверь, сказав:
— Софья Евгеньевна!
— Душенька! Дитя мое дорогое! Девочка моя! — воскликнула Голлидэй, я же быстро взошла через лестницу к Марине и восторженно сказала:
— Голлидэй! — но Марины не было, потому что она ушла с Юрой Н. на чердак.
Я стала мыть ноги. Вдруг слышу стук в кухонную дверь. Отворяю. Входит Софья Евгеньевна. Она садится на стул, берет меня на колени и говорит:
— Моего милого ребенка оставили! Я думаю- нужно всех гостей сюда позвать.
— Но как же я буду мыть ноги?
— Ах, да, это худо.
Я сидела, положив лицо на мягкое плечо Голлидэй. Голлидэй еле — еле касалась моей шали. Она ушла, обещав прийти проститься, я же вижу, что ее нет, и в одной рубашке, накинув на себя шаль, вхожу к Голлидэй и сажусь к ней на колени. Там были Юра С., еще один студиец, и Голлидэй, а Марина еще раньше ушла с Юрой Н. на чердак. Я пришла совсем без башмаков и сандалий, только в одних черных чулках. Трогательно! Юра С. подарил мне белый пирожок. Голлидэй была весела и гладила мои запутанные волосы. Пришла знакомая Голлидэй, послышались чьи‑то шаги на крыше. Оказалось, что Марина с Юрой Н. через чердачное окно вместе ушли на крышу. Юра С. влез на крышу со свечой, воскликнув:
— Дайте мне освещение для спасения хозяйки!
Я сидела на подоконнике комнаты, слегка пододвигаясь к крыше. Голлидэй звала свою знакомую и говорила:
— Ой, дитя идет на крышу! Возьмите безумного ребенка! Подошла барышня, чтобы взять меня, но я билась. Наконец, сама Голлидэй сняла меня и стала нести в кровать. Я не билась и говорила:
— Галлида гадкая! Галлиду я не люблю!
Она полусмеялась и дала меня С<еро>ву, говоря, что я слишком тяжела для ее рук. Только что они усадили меня, как вдруг я увидала Марину, которая сходила с чердака. (Голлидэй, когда несла меня, то все говорила: «Аля, успокойся! Ты первая увидишь Марину!») Марина держала в руках толстую свечу в медном подсвечнике. Голлидэй сказала Марине:
— Марина, Алечка сказала, что она меня не любит!
Марина очень удивилась — как я думаю».
«У нас была актриса Сонечка Голлидэй. Мы сидели в кухне. Было темно. Она сказала мне:
— Знаешь, Алечка, мне Юра написал записочку: «Милая девочка Сонечка! Я очень рад, что вы меня не любите. Я очень гадкий человек. Меня не нужно любить. Не любите меня».
А я подумала, что он это нарочно пишет, чтобы его больше любили. А не презирали. Но я ей ничего не сказала. У Сонечки Голлидэй маленькое розовое лицо и темные глаза. Она маленького роста, и у нее тонкие руки. Я все время думала о нем и думала: «Он зовет эту женщину, чтобы она его любила. Он нарочно пишет ей эти записочки. Если бы он думал, что он, правда, гадкий человек, он бы этого не писал».
…Не гадкий. Только— слабый. Бесстрастный. С ни одной страстью кроме тщеславия, так. обильно — и обидно — питаемой его красотой. Что я помню из его высказываний? На каждый мой резкий, в упор, вопрос о предпочтении, том или ином выборе — хотя бы между красными и белыми — «Не знаю… Все это так сложно…» (Вариант: «так далеко — не — просто»… по существу же «мне так безразлично»…) Зажигался только от театра, помню, однажды больше часу рассказывал мне о том, как бы он сделал (руками сделал?) маленький театр и разделил бы его на бесчисленное количество клеток, и в каждойчеловечки, действующие лица своей пьесы, и междуклеточной — общей…
— А что это были бы за пьесы?.. В чем, собственно, было бы дело?.. (Он, таинственно:)
— Не знаю… Этого я еще пока не знаю… Но я все это прекрасно вижу… (Блаженно:) — Такие маленькие, почти совсем не видать…
Иногда — неопределенные мечты об Италии:
— Вот, уедем с Павликом в Италию… будем ходить по флорентийским холмам, есть соленый, жгутами, хлеб, пить кьянти, рвать с дерева мандарины… (Я, эхом:)
— И вспоминать— Марину… (Он, эхом эха:)
— И вспоминать — Марину…
Но и Италия была из Гольдони, а не из глубины тоски.
Однажды Павлик — мне:
— Марина? Юра решил ставить Шекспира. (Я, позабавлен- но:)
— Ну — у?
— Да. Макбета. И что он сделает — половины не оставит!
— Он бы лучше половину — прибавил. Взял бы — и постарался. Может быть. Шекспир что‑нибудь забыл? А Юрий Александрович — вспомнил, восполнил.
Однажды, после каких‑то таких его славолюбивых бредней — он ведь рос в вулканическом соседстве бредового, театрального до кости Вахтангова — я ему сказала:
— Юрий Александрович, услышьте раз в жизни — правду. Вас любят женщины, а вы хотите, чтобы вас уважали мужчины.
Его товарищи — студийцы — кроме Павлика, влюбленного в него, как Пушкин в Гончарову, — всей исключенностью для него, Павлика, такой красоты (что Гончарова была женщйна, а Юрий 3. — мужчина — не меняло ничего, ибо Пушкин, и женясь на Гончаровой, не обрел ее красоты, остался маленьким, юрким и т. д.) — но любовь Павлика была еще и переборотая ревность: решение любить — то, что по существу должен был бы ненавидеть, любовь Павлика была — чистейший романтизм — итак, кроме Павлика, его товарищи — студийцы относились к нему… снисходительно, верней — к нам, его любившим, снисходительно, снисходя к нашей слабости и оболыцаемос- ти— «3<авадск>ий… да — а…» — и за этим протяжным да не следовало — ничего.
- Что видела собака: Про первопроходцев, гениев второго плана, поздние таланты, а также другие истории - Малкольм Гладуэлл - Прочая документальная литература
- Прозвища казаков донских и кубанских станиц. Казачья жизнь - Геннадий Коваленко - Прочая документальная литература
- Бунтующий флот России. От Екатерины II до Брежнева - Игорь Хмельнов - Прочая документальная литература
- Люди, годы, жизнь. Воспоминания в трех томах - Илья Эренбург - Прочая документальная литература
- Печальные ритуалы императорской России - Марина Логунова - Прочая документальная литература
- Воспоминания - Елеазар елетинский - Прочая документальная литература
- Правда страшного времени (1938-1947) - Комиссаров Борис Ильич - Прочая документальная литература
- Товарищ Сталин. Личность без культа - Александр Неукропный - Прочая документальная литература / История
- Сыны Каина: история серийных убийц от каменного века до наших дней - Питер Вронский - Прочая документальная литература / Публицистика / Юриспруденция
- Сестры. Очерк из жизни Среднего Урала - Дмитрий Мамин-Сибиряк - Прочая документальная литература