Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из сада Муртазы Юра не шел, а бежал вприпрыжку, придерживая рукою карман с этим измятым, исписанным торопливыми каракулями листком серой линованной бумаги. Этот листок казался ему какою-то драгоценной находкой, величайшей его удачей, куда большей, чем подаренная ему удача — найти на берегу моря золотой крестик с цепочкой.
В комнату матери, которая что-то шила на машинке, он вошел торжественный, неулыбающийся, даже бледный немного от волнения и какой-то еще не испытанной им гордости и сказал неторопливо:
— А знаешь ли, что я тебе скажу, мама? Я теперь стал самый настоящий поэт! — И так же неторопливо вытащил он драгоценный листок с настоящими стихами о соловье.
VIIВечером за ужином отец сказал между прочим:
— До чего глупы бывают люди! Пожаров, — так мне передавали, — вздумал хвастать, что он меня «перешиб», как он выражается, и благодаря его защите, видите ли, оправдали Щербининых… До чего глуп! Дело же с самого начала было сочтено ничтожным… оправдание выяснилось с того же момента, как закончился допрос обвиняемых. Если я и говорил, то по обязанности юрисконсульта горсовета, а я же первый и предложил судье вынести оправдательный вердикт.
— Значит, Щербинины досок не крали — ни сын, ни старик? — спросила бабушка. — Почему же тогда их привлекали?
Отец ответил с некоторой заминкой:
— Не доказано с очевидностью! Обвинение с некоторой долей вероятности — этак процентов на сорок, на пятьдесят… Были, конечно, показания свидетелей, но в их быту это материал ненадежный. Он сейчас показал против, а завтра обвиняемые ему бутылку вина поставили, — он берет показание обратно. Такой и на суде этом свидетель оказался. Но суть была даже и не в том, а в то-ом, что-о (Юра особенно отметил, как отец растянул эти два слова) ялик моторный — это транспортное средство. Моторных яликов у рыбаков наших всего только три и было. Щербинины вздумали увеличить эту цифру еще одной единицей, — отлично… Ведь в конце-то концов они будут обслуживать своим яликом неотложные нужды города, — будут ли рыбалить, будут ли возить кладь или людей, — от этого польза городу.
— Ну, конечно, — сказала мать. — Тем более что восемь досок этих, сколько же они стоили, если взять по старым ценам?
— По старорежимным ценам? Я думаю, не больше восьми рублей, — и отец пожал плечами так и склонил голову на левый бок так, как делал это при виде чьей-нибудь явной глупости.
Юра понял, наконец, то, о чем говорили отец, мать и бабушка: судили за кражу досок не каких-то там вообще Щербининых, а отца и деда Оли. Он покраснел сразу, потому что понял еще и другое: вот за что обиделась на него Оля! Ясно для него стало вдруг, что дело было не в шифре его дневника, шифре, который будто бы она разгадала, а вот в этом: его, Юры, отец судил ее, Оли, отца и деда и обвинял их в воровстве. Выходило как-то так, что и Оля — воровка! Если отец ее вор и дед — вор, значит, и она тоже… Значит, это воровку он любил?
— Значит, это… значит, все-таки они воры? — спросил он отца, делая страшное усилие, чтобы не допустить на глаза слезы от последней, самой черной обиды.
— Они оправданы, — уклончиво ответил отец, даже не поглядев на него.
А для него это был совсем не ответ: мало ли что они оправданы! Ему хотелось точно узнать, украли они доски или нет.
— А все-таки они украли, украли? — спросил он настойчиво.
— Тебе-то какое дело, украли или нет? — усмехнулась мать, а Юра сидел, все порываясь вскочить и закричать во весь голос. Но он сдержался, он пробормотал еле внятно:
— Почему же мне нет дела?.. Мне есть дело… украли или не украли? Если они украли, то, значит, они воры!..
Даже пот выступил у него на висках.
Отец промолчал.
— Почему? — почти прошептал Юра.
— Почему, — этого ты сейчас не поймешь, а значит, тебе и объяснять нечего… Ты поужинал — и иди спать.
И отец погладил его по голове, а он поглядел было в глаза отца, но, представив рядом с ними сегодняшние глаза Оли, опустил свои.
Он долго не спал в эту ночь: ему все представлялись не оскорбляющие его, а оскорбленные им, хотя и не им лично, — его отцом, но это было будто бы все равно, — глаза Оли. Ему все представлялось, что отец и дед Оли осуждены за воровство, которое совсем и не воровство даже, и их увезли в другой город в дом заключения, а Оля осталась одна с матерью, и все бы говорили о ней: «А-а, это вот какая!..» А между тем она совсем не «вот какая!» «А между тем, как бы она тогда стала жить?» — он даже прошептал это, а ему казалось, что только подумал.
Во сне он метался, иногда вскрикивал глухо, чем обеспокоил бабушку, в комнате которой спал. Та подошла к нему, пощупала его голову, нашла ее очень горячей и заботливо укутала его одеялом.
VIIIНа другой день Юра знал уже, что ему надо было сказать Оле; он придумал даже речь к ней, горячую, но связную.
Был день, был ослепляющий свет, было жарко даже в тени высокого старого тополя, под которым стоял он и ждал, когда пройдет мимо Оля.
Он ждал ее теперь не как автор потерянного дневника, который пусть даже и брошен ею в печку, — все равно он ему больше не нужен; он ждал ее как поэт, написавший вполне удачное стихотворение, о котором даже отец его сказал: «Для мальчугана десяти лет это вполне прилично!» Так сказал отец, который говорил всегда, что в стихах он ровно ничего не понимает, и зачем их люди пишут, ему решительно неизвестно. После этих слов отца и после вчерашнего разговора его о суде над Щербиниными он чувствовал себя как будто гораздо более взрослым — пожалуй, тех же самых лет, что и Оля.
Он стоял под тополем долго, прислонясь к его шершавой коре и ломая на мелкие части сухую длинную былинку овсюга, сорванную под ним. Та речь, которую он приготовил, снова бурлила в его мозгу, то вырастая, то сжимаясь и становясь сильнее и выразительней.
Он ждал терпеливо и дождался. Ослепляющий свет стал совершенно нестерпимым для глаз, потому что в нем сверкнула вдруг Оля. Именно так и показалось Юре в первый момент, и только потом различил он ее белое, какого-то очень простого покроя, короткое платье и вырвавшиеся из него вверх — упругие, волнистые раззолоченные волосы, в стороны — загорелые голые до плеч руки, вниз — тоже голые и загорелые ноги, будто и не касавшиеся земли, а летевшие над нею.
Юра смотрел на нее со сладкой болью, разом забыв всю приготовленную речь. Она должна была непременно пройти в город по этой именно дороге, где он стоял. Обойти его она не могла бы, если бы и захотела обойти; уйти от нее он ни за что не хотел, хотя и мог бы еще уйти.
И когда она была уже в трех шагах, наплывая на него, как белое облако с раззолоченными краями и с двумя голубыми прозорами в небо, отчего сердце у него неправильно и сильно забилось, он по-взрослому снял картузик левой рукой и сказал не громко, однако и не застенчиво:
— Здравствуйте, Оля!
Он держал свой картузик не надевая, и Оля, поглядев на него вбок, вдруг улыбнулась неудержимо, видимо совсем не желая улыбаться, изо всех сил втягивая губы. Однако губы ее улыбались помимо ее приказа им, и улыбались голубые глаза, и сами собой, тоже вполне своевольно, остановились летучие голые ноги.
Был один момент, когда Юре показалось, что не только свою речь, а все решительно слова он забыл — стал немой и расплачется сейчас от стыда, если не бросится бежать. Но этот момент прошел, и Юра никуда не бросился, а совсем по-взрослому протянул Оле руку и поглядел на нее при этом серьезным взглядом тринадцатилетнего.
Оля не то чтобы пожала протянутую ей руку, но все-таки она шаловливо взяла ее крепко в запястье своей левой рукой, подтянула к себе, потом отбросила, нахмурилась лукаво и проговорила с растяжкой:
— Мы плыли по… по… по… по грязи!
То же самое она сказала и вчера, однако теперь это было дружелюбие, а не вражда, глаза ее продолжали сверкающе улыбаться, и, улыбаясь ее глазам, отозвался Юра:
— Мне этот мой дневник больше не нужен!.. Там ничего и не было такого… Конечно, его можно было бы давным-давно уж бросить в печку!
— А я его не бросила в печку! А что? не бросила! — вдруг вздумала поддразнить Юру Оля.
— Ну-у… тогда я могу вам его подарить на память! — по-тринадцатилетнему сказал Юра.
— Ох, очень он мне нужен! Тоже дневник называется! Там и разобрать ничего нельзя! — покачала головой пренебрежительно Оля.
— Да-а, конечно! Это потому, что я ведь тогда не старался! — ничуть не обиделся Юра. — А вот зато вчера…
Тут он хотел было прочитать ей свое вчерашнее стихотворение, но вспомнил вдруг восемь досок, покраснел и замолчал.
Та речь, которую он придумал, именно и была об этих досках, и он хотел сказать Оле, что знает, как обвиняли ее отца и деда, и знает, за что она обиделась вчера, но это только недоразумение.
Юра покраснел густо от одной только мысли, что он придумал такую речь и готовился сказать ее Оле, которой это совсем не нужно!
- Товарищ Кисляков(Три пары шёлковых чулков) - Пантелеймон Романов - Советская классическая проза
- Том 4. Произведения 1941-1943 - Сергей Сергеев-Ценский - Советская классическая проза
- Зауряд-полк. Лютая зима - Сергей Сергеев-Ценский - Советская классическая проза
- Стремительное шоссе - Сергей Сергеев-Ценский - Советская классическая проза
- Огни в долине - Анатолий Иванович Дементьев - Советская классическая проза
- Мариупольская комедия - Владимир Кораблинов - Советская классическая проза
- Вечер первого снега - Ольга Гуссаковская - Советская классическая проза
- Владимирские просёлки - Владимир Солоухин - Советская классическая проза
- Иван-чай. Год первого спутника - Анатолий Знаменский - Советская классическая проза
- Новый товарищ - Евгений Войскунский - Советская классическая проза