Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Был царь-от Грозный, дядько тебе, сырой человечиной питался. Кровь пиял. И ты такожде? – раздался вдруг за спиной Аввакума скрипучий голос. Это неотступный юрод притулился сзади. – Аль скусна мертвечина, неключимый ты пастырь?
Алексей Михайлович вздрогнул, шея забурела, воротник однорядки показался тесным. Царь скосил взгляд – все тот же юрод, недавно прибредший на Москву, притеснял и неволил государя. Откуда взялся, точит и точит, как клещ коросту… Не стану я с тобой котораться. Много вас развелось нынче, чумных да проказных. Носите по Руси струпья да гной душевный, поливаете добрые всходы паршой да возгрями… Чьи вы будете, коли Божьему наместнику в учителя моститесь? Обавники и чародеи, пользуетесь теснотами и неустроем. Ну, погоди-тка, дайте срок. Вычиню и на вас управу, чтоб не клепали на православных, не сводили с ума…
Бояре всполошились. Экую напраслину возводит нищеброд, кому запонравится? Схватить бы за грудки да выкинуть из Божьего храма, но как-то государю втемяшится? Аввакум незаметно отпехивал Феодора кулаком, заведенным за спину, но на юрода уже стихия нашла. Тут все громы разразитесь над его головою. Божья гроза прокатись – да и та, пожалуй, не устрашит.
– Чего задумал? Русь на кобылу посадил задом наперед. Кто так ездит? Еретники за хозяев, а хозяева за порогом, как милостынщики. Государь, опомнись! Вот как помрешь, восплачут не от горя, но от радости!
Тут с амвона архидиакон Феодосий возгласил государю и всему его семейству многая лета. Алексей Михайлович суеверно вздрогнул и уже новым тайным взглядом, избочась, высмотрел блаженного: тонкие засаленные волосы колтунов, мрелый белесый взгляд с жидкой голубизною на дне, козлиная седая бородка, и ссохшиеся плоские щеки, и узкая воробьиная грудь, сдавленная несносимыми веригами… Но откуда же сила-то берется? мне бы хоть со щепотку ее, Господи! На дыбу его, што ли? да спытать, чей и откуда. Так ведь и сам чернец той дыбе рад. Эких спесивых и закоснелых в своей гордыне людей носит земля. Совсем испроказились. И Аввакум тому зачинщик… И шептунам-то весело, за спиной колоколят: де, вот явился на Русь новый Василий Блаженный, что царя немилостивого принародно струнит; а иные и осудят: де, заселил царь по Москве распустиху, а теперь и сладь с нею.
«Царь-государь, вели на встряску его!»
Это окольничий Родион Стрешнев испытует, как царь себя поведет. Отправь блаженного на встряску, какой ропот пойдет и пересуд по престольной: де, царь вовсе от веры досюльной отступил и святых нынче не милует.
«Он же тебя не чтит и людей дражнит. Чрез них, бродячих черноризцев, вся голка на Москве. Доколь мутить будут?»
Настаивает Стрешнев; он свояк царю, мать Алексея Михайловича из их рода, вот и полюбил в советчиках ходить. И Никона съел, отрубил правую руку государеву; где нынче верного слова сыскать, чтоб без подвоха и лести?
Но каменно, непроницаемо лицо государя, он весь в службе, он почасту и низко кланяется. Царь – наместник самого Бога на земле, он не казнит, но милует. Он для народа милостивец. Вот и рассуди по правде, чтоб всякого ублагостить; ежли огрубишься с юродом, то будешь каженик; ежли простишь, то станешь потворщиком… Взглянул в утиное лицо окольничьего, в его взморщенный лоб с низко надвинутым мыском плеши и шепнул в самое ухо, чтоб и ближние бояре не слыхали: «Сведи пока в Чудов, чтоб юродством не шаловал».
Феодор учуял приказ, хотел в исступленье войти, чтоб на всю церковь возвестить, как неправедно мучает царь христовеньких, но Аввакум упредил: «Не ерестись, отче. Не из всякой муки хлебы, не из всякой муки заветные меда».
Опомнился юрод и, припертый с боков двумя стольниками, послушно поплелся из церкви и даже верижные цепи, будто кошулю, подобрал в связку, чтобы понапрасну не звенели в храме, не тревожили прихожан.
Привели его в Чудов, с рук на руки переняли монастырские монахи и витой каменной лестницей спустили в темничку. И – о, чудо! угодил Феодор в ту самую застенку, где коротал пятнадцать лет тому, отбывал епитимью за блуждания в вере… Э… да не самое худое место в мире уготовал царь; наверху хлебенная, и в продухи столько сытного воздуху натекает, что, кажется, одним житенным духом напитан будешь. На стене клети над сголовьицем скамьи нашарил деревянную спичку, где прежде висела его иконка, и зацепил нательный крестик. Помолился успокоенно и не вем отчего легко заплакал, будто ребенок, давясь скоро просыхающими слезами. Да и не обидно ли, коли застужают неверы самое теплое слово и от тех крох, что перепали от Христа, как драгоценный подарок, отказываются слепо и брезгуют.
…Это что же? все святые заступники, на ком покоится православная церква, что перечили и усмиряли сильных мира сего, чтобы исправить их ветхую душу, – они что, шаловали, яко несмышленые дети? Это и святомученик Феопент шаловал, брошенный в раскаленную пещь? да и преподобный отец наш Феодор Трихина, постник и великий подвижник, тоже шаловал? Эх, дети, бедные дети, не можете отличить серебра и злата от мотыла…
Наверху в стряпущей бродил хлебник, месил тесто, пахло опарой густо, бражно, аж закружилась голова; само собой вспомнилось, что, почитай, с неделю сухой корочки не озобал; вот притащил подручный монашек беремя дровец, сбросил с плеч; каждый звук раздается через старинный потолок весело, с протягом. Затяпал хлебник, вывалив на столешню тесто, засучил кулачищами. А там и в печи запело пламя, дым заслоился по-над полом, попал по щелям и в тюремную келеицу, но Феодору и от дыма шипучего радостно; его запотягивало туда, к чернцам, милым братовьям во Христе. И неуж бросят на прокорм гнусу? Миленькие, отзовитесь!
…Эвон как утробушка-то неволит, невмолчно дает о себе знать; каждая жилка ноет да потягивает, де, ись хочу. О душе скорбел неусыпно, а вишь ли, испекся сам.
Потом и каравайным сладким духом обволокло камору. Стряпущий над головою о чем-то весело перекликался с подручным, видимо, тесто добро поспело и жар хороший улучил, и Господь изрядно расстарался. Вот сейчас, поди, на лопате выкидывает хлебы из устья печи на столешню и, обив ладонью подовую корку от золы и сбрызнув святой водицей на верхнюю крышку, покрывает чернец свои труды свежим рушником, отбеленным на солнечном отроге сахаристого сугроба…
Вдруг крюк упал на двери, как бы сам собою, стряпущий просунул конопатое, в лучиках морщин, плоское лицо и закричал: «Эй, где там? Жив-нет, страдалец? Поди-тко, голубчик, до нас. Разговеемся хлебцем!»
Все видит, за всем дозорит око Господне. Лишь стоскнулась душа и невмочно заныли черева, недавно скинувшие прочь два аршина кишок, а уж Спаситель у порога и протягивает неиссякновенную милостыньку. Де, не погнушайся, христовенький, откушай от доброты людской.
Эй! Остерегися! И демоны-искусители почасту надевают личину Господеву; а ты, юрод, зри, не купися на гибельную сладость мира сего.
Феодор поднялся в хлебню. От ествяного духа зашлася грудь. Белец складывал ковриги в двуручные корзины, покрывал холщовыми ширинками. Стряпущий отломил от хлеба, подал юроду.
«Не-е…» – испуганно отмахнулся Феодор от милостыньки и руки спрятал за спиною.
«Да не погнушайся земною ласкою, встретишь и небесную. Бери-бери. Ты вон замер совсем. Ты поглянь на себя. Как стень».
«Да не едим хлеба горячего или гораздо мягкого, да пусть переночует. Хворый я, братец. Зажмет меня с огняного-то. Иль ты по смерть мою пришел? Иль заслан кем за погибелью моею?» – Феодор подозрительно приценился к стряпущему. Жар от дневных забот уже схлынул с плоского лица, оно стало мучнисто-бледным, пористым, с алыми пятнами лихорадки от внутренней хвори иль долгой поствы. Стряпущий более не навязывался с почестями, корзину вскинул на загорбок и пошел прочь из хлебни. На двери загремел замок.
Феодор остался один, и столько соблазнов вдруг окружили его томящуюся плоть: ествяный запах забил гортань, в ларях у стены мука житенная, в квашнях опара для новых хлебов; лишь с одних стенок обрать, так теста хватит и богатырю насытиться. Но что-то тянуло юрода к присадистой битой печи в пол-избы. Он отставил кованый железный заслон. Птице небесной и крох хватит наклеватися. Где пекут, там и роняют.
Из печи обдало настоявшимся жаром, пол чисто заметен сосновым помелом, но в загнетке жили угли, мерцали в сумерках, как червчатые яхонты. Святомученик Ферапонт не в экую пещь был брошен мучителями, но не сгорел, Бог пособил ему.
Юрод, стукаясь коленками о шесток, пролез в печь. Рубище взялось паром. Горелую кроху подобрал с пода, кинул в рот; эко, слаще медового пряника. «Христос воскресе, смертию смерть поправ…» – воззвал Феодор.
Тут дверь в хлебню отпахнулась настежь, из житенного амбара прибрел мельник с братией, притащили мешки с мукою, ссыпали в порожнюю кадь. Подивился монах, заслышав из печи псалм. Перекрестившись, торопливо запалил свечу, посветил в чрево. Не демоны ли обратали обитель? Увидел Феодора Мезенца, коего нынче ссадил царь в монастырскую застенку. «Эй, юродушко, вылазь! – закричал в утробу печи. – Чего тамо забыл, сердешный? Не вчерашний же день. Иль решил камением напитатися?»
- Последняя страсть Клеопатры. Новый роман о Царице любви - Наталья Павлищева - Историческая проза
- Аракчеевский сынок - Евгений Салиас - Историческая проза
- Красная надпись на белой стене - Дан Берг - Историческая проза / Исторические приключения / Исторический детектив
- Старость Пушкина - Зинаида Шаховская - Историческая проза
- Одолень-трава - Иван Полуянов - Историческая проза
- Великий раскол - Михаил Филиппов - Историческая проза
- Великий раскол - Даниил Мордовцев - Историческая проза
- Легендарный Василий Буслаев. Первый русский крестоносец - Виктор Поротников - Историческая проза
- Копья Иерусалима - Жорж Бордонов - Историческая проза
- Марк Аврелий - Михаил Ишков - Историческая проза