Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дочитав первое «Послание к чешским пленным», Завадил как бы прислушивался мгновение к замирающим звукам собственного взволнованного голоса, потом медленно взял со стола следующую вырезку.
— Внимание! — воскликнул он неожиданно и повелительно. — «К н а ш и м с т р е л к а м!»
Он сделал краткую паузу, чтоб увеличить напряжение, и загремел:
— «Нет, не найдется губ, достойных целовать ваши следы! Вы, добрые, простые парни, бесхитростные братья наши, вы, почувствовавшие, что иначе нельзя, невозможно, вы и теперь, как потомки великих предков, в разбитых сапогах, в рваных мундирах, но с оружием в руках! — все равно прекраснее всех красавиц мира! Вам не нужно повторять: «Крепитесь!» «Иного пути не было и нет!» — Гремит ваш ответ: — «Вперед, ни шагу назад!» Ваш соколиный взгляд знает только одно направление! Вы не оглядываетесь на павших, не замечаете потерь в ваших рядах. В упрямых чешских головах одна мысль: пролитая кровь России вливается силой в наши мышцы, поцелуи Франции, улыбки Италии бодрят наши души, плечи Англии служат нам опорой, надгробные холмы павших сербов проложили нам путь. Там, дома, цепи уже не зазвенят. Вперед! Разбить оковы на чешском льве, и он восстанет из грязи, как сказочный феникс, возрождающийся из пепла…»
В наступившей после этой рокочущей тирады тишине Завадил тяжело опустился на стул.
В душе Беранека еще долго замирало это сладостное ощущение страха, смешанного с чувством собственного постыдного ничтожества, и переполняло его благодарностью к доброй Франции, Италии и Англии, жаждой отмщения и состраданием к сербским могилам и главное — мощными приливами любви к России.
Россия была для Беранека чем-то близким, ощутимым, тем, чем он дышал, что находилось рядом, прапорщиком Шеметуном, белой бородой полковника Петра Александровича Обухова и самым близким — Ариной.
Он выслушал еще и «Гимн ненависти», после чего чувства его еще более определились. Потом пели «В бой».
Домой возвращались с песней «Шумит Марица» [189].
Марш, марш, полководец наш,Раз, два, три — с богом, молодцы.
67
Грудь Иозефа Беранека переполняла отвага, как никогда. Под боевые песни он маршировал домой, на хутор Обухове, — совершенно забыв о том, что идет, и чувствовал только твердую землю под ногами. Твердую и верную землю, как решительное пожатие крепкой руки.
Его пробудил и вернул к действительности лишь вынырнувший вдруг прямо из темноты винокуренный завод. У винокурни они всегда расставались.
Беранек бравым шагом вошел в свой пристенок, лошаденка даже не приподняла низко опущенной головы, а когда Беранек в приливе бодрости похлопал ее по шее, она только сердито дернулась.
За стойлом у стены котельной была постель Беранека. В темноте он нащупал полочку и положил туда трубку. Снял шинель, набросил ее на лошадь вместо попоны и уселся на постель. В полутьме лошадь вырисовывалась неподвижной черной массой на более светлом фоне приготовленной для подстилки соломы. Под обитой соломенным матом дверью белела полоска снега, занесенного в щель. Через незамерзшее пятнышко зарешеченного окна пробивался из винокурни свет лампочки. За стеной, излучавшей мягкое тепло, — там, где проходила труба, — гудела котельная. Беранек встал.
Марш, марш, полководец наш…
Он бросил под дверь охапку соломы.
Мужественное звучание песни разливалось вместе с теплом по всему телу и наполняло огромным удовлетворением. Поэтому он снова сел, взял с полки трубку и, выпуская дым в темноту, закрывал, как в опьянении, глаза, наслаждаясь этой искренней, мужской и все же трогательной товарищеской любовью, объединившей кучку Сироток в одно целое. Стояла ночь, воняло лошадиной мочой, но то, что испытывал Беранек, напоминало распахнутые настежь окна в майский день.
— Хорошие ребята! Черрртовские ребята!
От лошади шло живое тепло. Цветным веером развернулись перед Беранеком картины прошлого, легкие, как пар, как радуга и тень. Как майские ветры, дремотные, исполненные затаенной страсти.
Конечно, мысли Беранека были такими же, как его руки. А руки его, привыкшие держать плуг, косу, подковы и вожжи, были тяжелыми, широкими, мозолистыми. Руки, страшащиеся всего хрупкого.
Да: «учитель», «рабочий», «любовь», «самоотречение» — это были слова, которые он еще осмеливался объять своей простой мыслью во всей их полноте. Но всякие там иностранные, эти закрученные и хрупкие словечки, которые по зубам разве только этому книжнику Завадилу, — таких слов Беранек избегал даже в мыслях. И если б ему довелось все-таки произнести их, он покраснел бы точно так же, как если бы потехи ради на него напялили господский фрак или цилиндр.
И если он в простоте своей думал: «Чешский учитель, любовь к народу», — это было все равно, что положить руку на верного коня. И если похлопывал он добрую лошадь по крупу, по гриве — это прекрасно могло звучать и как: «Марш, марш, полководец наш».
При этих полнокровных словах ему представлялась даже литография на героический сюжет, — одна из тех, которыми конюхи, вырвав их из старых журналов, украшали конюшни.
Шумит Марица… окровавленна…
— Ну, Вася, ну!
Лошадка едва повернула голову.
Плачет вдовица, в сердце ранена.
— «Чешского рабочего… немецкие прихвостни выбрасывали с работы», понимаешь? А он остался чехом… чехом! Вася, старина, ну, Вася!..
Марш, марш, полководец нааш…
— Россия, Франция, Италия, Англия, Сербия!.. Вася… И отдадут все… труд, состояние… вот оно что! Ччерт…
Раз, два, три… с богом, молодцы!
Беранек прислонился широкой спиной к теплой стенке.
— Значит, в защиту России… России!..
Непривычное и все же простое женское имя вдруг приятно отозвалось в его груди.
— Ох… Ну да… Гм… Значит, после работы… в объятиях…
Нежное словечко он все-таки обошел в своей мысли. А потом долго сидел, вглядываясь в темноту. Думал о работе, которая предшествует мечтам. Обо всей работе, переделанной им за всю жизнь.
— После работы… Да…
После работы хозяин, удовлетворенно, расправив плечи, идет оглядеть свое поле, положить руку на запоры ворот.
После работы садятся к столу. После работы…
Беранек сейчас еще видит, как ветер сушит грязь на босых женских ногах. Пахнет сеном…
— После работы принимает хозяйка в объятия…
Дальше у Беранека вообще не было слов, зато он очень явственно ощущал и эти стыдливые объятия, и сердце, будто каравай хлеба, только что вынутый из печи, горячий и благословенный…
И тут вдруг Беранек сник и принялся медленно раздеваться. Потом затянул шинель на хребте лошади подпругой и похлопал ее напоследок.
Беранек словно протрезвел. Теперь его чувства уже не напоминали окна, распахнутые в майский день. В какое-то неуловимое мгновение окна тихонько закрылись.
— Ну, — сказал он вслух, — значит, все наши разъедутся!
Он повторил это мысленно, еще раз — только для того, чтоб за эти закрытые окна не проникла какая-то другая назойливая мысль.
— Значит… пан учитель Бауэр тоже!
Однако вслед за этим, именем беспокойство, странное и упорное, волочившееся за ним весь день, все же прокралось в его душу.
— Пан учитель Бауэр… Да, та же история, что и с паном лейтенантом Томаном.
И про себя Беранек продолжал:
— Уйдет, наверное. Туда, куда я, Беранек, никогда и не попаду. И будем о нем читать, как читаем сейчас о пане Томане…
— Охо-хо-хо-хо!.. А здорово же Завадил читает!
Воображением Беранека завладела неясная, таинственная фигура Томана. Беранек, чувствуя себя надежно укрытым в этом одиночестве и в темноте, украдкой осторожно коснулся Томана в своих тихих мыслях. Но первое же прикосновение вернуло странное, преследующее его беспокойство, и оно завладело вдруг всем его существом.
Однажды, вспомнил он, ему уже довелось испытать подобное беспокойство. Это случилось во время неторопливых раздумчивых разговоров, которые ведет между собой после работы челядь. Беранека окликнули; когда же он не спеша оглянулся, на пороге стоял вооруженный жандарм. И нужны-то ему были всего-навсего какие-то свидетельские показания Беранека о потраве в поле, которой Беранек помешал, но при которой злоумышленник оказал сопротивление полевому сторожу, как выразился жандарм, «с оружием в руках»…
Беранек всегда испытывал почтение и страх перед миром, начинавшимся за узким горизонтом его жизни. И между своим предельно ясным маленьким мирком и тем странным сложным миром, лежащим вне его понимания, Беранек помещал в качестве защиты и оплота тех, кто находился над ним. Его же делом было нанизывать один к одному честно прожитые дни. В награду за это он получал безопасность, спокойствие и душевное равновесие. И этого ему хватало, чтоб и среди страданий испытывать благодарность к божьему порядку.
- Бомба для Гейдриха - Душан Гамшик - Историческая проза
- Магистр Ян - Милош Кратохвил - Историческая проза
- Генералы Великой войны. Западный фронт 1914–1918 - Робин Нилланс - Историческая проза
- Европа в окопах (второй роман) - Милош Кратохвил - Историческая проза
- Мозес - Ярослав Игоревич Жирков - Историческая проза / О войне
- Темное солнце - Эрик-Эмманюэль Шмитт - Историческая проза / Русская классическая проза
- Свенельд или Начало государственности - Андрей Тюнин - Историческая проза
- Ярослав Мудрый и Владимир Мономах. «Золотой век» Древней Руси (сборник) - Наталья Павлищева - Историческая проза
- Однажды ты узнаешь - Наталья Васильевна Соловьёва - Историческая проза
- Царь Ирод. Историческая драма "Плебеи и патриции", часть I. - Валерий Суси - Историческая проза