Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Забавно, что жажда раствориться и слиться с коренным населением — тесно и как ни в чем не бывало соседствует с тайно-сладким ощущением своей причастности к иному великому народу. Более того, две эти полярные страсти взаимно разжигают друг друга. Был некогда такой писатель — Александр Поповский. То, что я о нем думаю, вслух я никогда не скажу, ибо судить — не мое право, судит время, и полная мгновенная забытость — лучший суд. Однако пояснить — необходимо. Этот писатель посвятил свою жизнь русской науке — не было, пожалуй, в ней за весь советский период ни одного крупного прохиндея, о котором Александр Поповский не написал бы восторженного романа. Так что в этом смысле он высоким был державным патриотом современной ему земли русской. Слава Богу, такие люди обычно бездарны — кажется порой, что некто сверху все-таки следит за справедливостью. И, разумеется, он процветал настолько, что даже оставалось у него свободное время для просто чтения. Ибо где-то в конце пятидесятых, встретив в писательском поселке знакомую пару, он им не без удивления сказал (уже за шестьдесят ему было крепко):
— Слушайте, на днях прочел я, наконец, «Войну и мир» — и вправду хорошо писал Толстой!
А я как-то к нему зашел по поручению кого-то и ушел, восторженное изумление переживая. Старик, оказывается, много лет собирал фотографии знаменитых евреев — густо усеивали они стены его дома. Их рассматривая, неожиданные узнавал я лица, слыша от хозяина авторитетные подтверждения, ибо наводил он справки, не жалея времени и сил. Впервые я узнал, что мной читавшийся тогда взахлеб великий итальянский психиатр Чезаре Ломброзо — еврей и что еврей — король шпионов англичанин Сидней Рейли. Оживившись от восторга моего, старик мне рассказал историю, которая теперь всю жизнь со мной, как некий праздник поучительного лаконизма. Когда канадский физиолог Ганс Селье (который ввел понятие о стрессе — нынче этим словом не пользуются только немые младенцы) получил за свои работы Нобелевскую премию, то первое письмо, пришедшее к нему, было из Советского Союза. Некий заведомо ему неизвестный Александр Поповский посылал запрос. Цитирую дословно, ибо помню и буду помнить всегда: «Глубокоуважаемый господин Ганс Селье! До меня дошли сведения, что вы — еврей из Венгрии по материнской линии. В случае, если это так, прошу прислать мне вашу фотографию размером девять на двенадцать и биографию в пол тетрадочного листа. В случае, если это не так, сердечно поздравляю вас с получением высокой награды».
Ах, чтоб я так писал, давно уже подумал я. И снова, как тогда впервые, так я помягчел сейчас душой от этого неприхотливого письма, что вот уже мне стыдно стало: что я привязался, старый идиот, к этому известному прозаику русскому, к замечательному русскому писателю Астафьеву, к несчастному Поповскому, прекрасно прожившему свою несчастную жизнь (поскольку знал неправедность ее, но в те поры подобное писали все или почти), зачем я вообще заочно нарядился в прокурора. На этом — точка. Я вычеркивать не буду, пусть мне будет стыдно и досадно.
Ощущение причастности к своему народу возникает часто вдруг и неожиданно для дремлющей души. Порою принимая формы поразительные, и в одном подобном случае я оказался участником. Мне позвонила давняя приятельница и, чуть запинаясь, попросила, чтобы я помог ей захоронить прах отца, недавно умершего в Питере. А разговор наш — в Иерусалиме. Я потому и попросила именно тебя, сказала дочь, ты не будешь смеяться, узнав, в чем дело. Ибо речь шла не о захоронении, а о распылении праха в Иудейской пустыне — такова была предсмертная просьба. И была всего лишь половина праха — вторую он просил оставить в Питере, в котором прожил свою жизнь и обожал который. А был он физиком, талантлив был необычайно, много сделал для науки и империи, а кто он — осознал на старости, отсюда и такое ярое желание присоединиться к своему народу хотя бы частью праха. Было нечто символическое в нашем необычном действе, и сидели мы в машине молча, пока искали место, чтобы виден был оттуда Иерусалим — входило это тоже в просьбу к дочери. На склоне возле могилы пророка Самуила такое место отыскалось. Дочь вынула из сумочки старый школьный пенал, мы вытрясли из него горсть серого праха, ветер аккуратно унес его, развеивая по пустыне. Мы курили и молчали. Так советский физик разделил себя посмертно, чтобы обозначить поровну свою любовь и причастность.
Об этой поразительной раздвоенности нашей некогда рассказывал Зиновий Ефимович Гердт. У них в театре был секретарь партийной организации некто Левин (за точность фамилии я нарочито не ручаюсь) — тихий, но активный человечек, оголтелый, но незлобивый коммунист, усердный сеятель правоверного партийного мировоззрения. Но раз они поехали на гастроли в Лондон, и бедный Левин прямо на глазах сошел с ума. Во всех прохожих он видел евреев, и не просто опознавал их, а радостно сообщал окружающим. Он вообще сильно загрустил от впервые им увиденной западной жизни, и легко себе представить, что творилось в его преданном и недалеком сознании. А на какой-то улице сидел на стуле краснокожий индеец в головном уборе с перьями и столь же экзотически одетый, а при нем еще была какая-то нездешняя птица из породы попугаев — она тащила клювом из ящичка билеты с предсказаниями счастья. Это еврей, закричал Левин, бесцеремонно тыча пальцем в направлении индейца. Тут его, естественно, подняли на смех, он обиженно замолчал и только долго оглядывался, когда они уходили. Это еврей, грустно и убежденно шепнул он Гердту. А в конце дня их всех — по просьбе того же Левина — повели обедать в известный еврейский ресторан, где Левин от обилия легко опознаваемых лиц совсем увял и только сладостно водил глазами. А в конце обеда в ресторан легкой походкой вошел тот краснокожий индеец, с панибратством завсегдатая громко сказал: «Шалом, хевра» (то есть «привет компании») и принялся со вкусом есть немедленно ему принесенную фаршированную рыбу. Легко себе представить восхищенную гордость Левина и посрамление не веривших ему. Но это — лишь начало той истории, что записал я, убежав как бы в сортир. После исхода Шестидневной войны у Левина возникло чисто клиническое раздвоение личности. Он обожал рассказывать об этой войне и начинал, прекрасно помня, что является секретарем партийной организации.
— Легко понять этих трудящихся арабов, — говорил он для начала, — они себе обрабатывают свои поля и посевы, и вдруг евреи начинают по ним стрелять из винтовок…
Он возбуждался прямо на глазах.
— И тогда они берут автоматы и тоже начинают стрелять. И тогда эти…
— Кто эти? — спрашивал подвернувшийся Гердт.
— Евреи, — воспаленно отвечал Левин, — начинают стрелять из пулеметов! И тогда эти…
— Кто эти? — непонятливо спрашивал Гердт.
— Арабы! — огрызался Левин. — Они подкатывают артиллерию! И тогда эти…
— Кто эти? — невозмутимо спрашивал Гердт.
— Евреи! Тогда евреи садятся в танки и начинают наступать, и тогда они…
— Кто эти они? — спрашивал Гердт.
— Эти чертовы арабы, — Левин уже терял сознательность, — они стреляют из противотанковых ракет! И тогда эти…
— Эти кто? — переспрашивал Зиновий Ефимович.
— Наши евреи! — кричал Левин с торжеством. — Они садятся в самолеты и расхерачивают все это к ебене матери!
После чего он остывал, приходил в себя, посматривал сконфуженно и вопросительно — с опаской, что сболтнул лишнего, пока опять не подворачивался слушатель с вопросом о течении войны. Гердт неизменно оказывался рядом.
Теперь, насколько я сумею, — о чувстве избранности, то бишь о пресловутой национальной гордыне.
Вообще говоря, чувство избранности (даже отчетливого превосходства) свойственно множеству народов. Более того, чем хуже у народа настоящее, тем светлее и величественнее мифы и легенды о высоком прошлом и больших путях в истории. Мне как-то довелось об этом говорить с татарским националистом. Когда лопнул пузырь дружбы народов, ярким пламенем вспыхнули национальные амбиции почти везде, а так как всем жилось одинаково плохо и неприкаянно, то гордыня расцвела повсюду несусветная. А я в Казани приглашен был выступить перед почтенными людьми большого бизнеса. И приплелись, конечно же, евреи. Впрочем, многие из них были женаты на татарках. Я работал вместе с певцом и оркестром, так что, минут десять почитав стишки, я уступил им место, сел за столик, но не пил, а лишь прихлебывал, ожидая своей новой очереди лицедейства. Но оркестр все играл и играл, певец все пел и пел, уже пошли танцы, а я сидел трезвый, как дурак на свадьбе, и недоумевал, когда же меня свистнут снова. А после ухватил я за штанину пробегавшего мимо устроителя, и он сказал мне внятно и доверительно:
— Ради Бога, извини меня, забыл предупредить, ты можешь пить спокойно, им надо всего-навсего завтра сказать в своих конторах, что слышали Губермана, а стихи им на хуй не нужны, послушали, и все, на гонораре это никак не отразится. Гуляй, старик, с тобой закончено.
- Лавровый венок я отправил на суп… - Игорь Губерман - Юмористические стихи
- Гарики из гариков - Игорь Миронович Губерман - Юмористические стихи
- Шестой иерусалимский дневник (сборник) - Игорь Губерман - Юмористические стихи
- Сборник стихотворений - Игорь Иртеньев - Юмористические стихи
- Мне было десять в прошлом столетии - Ольга Смит - Поэзия / Русская классическая проза / Юмористические стихи
- Жизнь плохая, а хочется рая - Игорь Алексеевич Фадеев - Русская классическая проза / Прочий юмор / Юмористические стихи
- Когда небо было синим - Оскар Шкатов - Анекдоты / Юмористическая проза / Юмористические стихи
- Сюжет с вариантами - Левитанский Юрий Давыдович - Юмористические стихи
- Бабушкины сказки и поучалки - Светлана Юрьевна Казакова - Прочее / Детские стихи / Юмористические стихи
- СтишОК – СмешОК - Наталья Николаевна Холостякова - Поэзия / Детские стихи / Юмористические стихи