Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тогда-то и разразилась катастрофа. Запуганные еще Платоном и Беркли, феномены, которые и так хорошо не знали, суть ли они или не суть, не стали, разумеется, дожидаться Разума, со всеми его орудиями пытливости: двойными крючкообразными §§-ми, зажимами точных дефиниций и самовязью парных антиномий.
Пространство и время почти на всем их земном плацдарме переполнились паникой. Первыми попробовали выскочить из своих границ некоторые ограниченные души: они создали даже особое литературное направление, по которому и началось повальное бегство из мира.
В последующем постепенном развитии паники историку разобраться трудно. Вот она у ее гребня.
Улепетывающие кирхи, цепляя за черепичные кровли маленьких филистерских домиков, опрокидывали домики, опрокидывались сами, тыча шпили в ил расплескавшихся озер. Бежали: сороконожки – слоны – инфузории – жирафы – пауки. Люди, захваченные катастрофой в своих сорвавшихся с фундамента домах, сходили с ума, снова вбегали в ум, хватали какую-нибудь ненужную цитату, перевернутую кверху словами молитву (такова уж паника), снова поспешно сходили с ума, бессмысленно кружа по своему «я» – то взад, то вперед.
Подробность: книжный шкап из квартиры Мудреца, потеряв одну из своих толстых точеных ножек, тащился, прихрамывая на трех ногах, поминутно роняя в грязь то ту, то другую из расшелестевшихся всеми своими страницами книг. Внутри книг тоже было неблагополучно: буквы – слоги – слова, бегая опрометью по строкам, сочетались в нелепые (а подчас и до немыслимости мудрые) фразы и афоризмы на невообразимых языках.
Говорят, целая библиотека, внезапно рухнув с полок, придавила грудами фолиантов сердце одного известного поэта-романтика: и сердце это, отстукивая пульс, бросилось вон из грудной клетки. Раздвоенные души; битая посуда; пролитый суп, который как раз несли Мудрецу в судках в обычный час из кухмистерской, проворно цепляясь каплями за песчинки, крошившие друг другу стеклистые ребрышки, просачивался (пока не поздно) поглубже в землю. А земля. Земля «как яблочко покати-и-лася» (la-mi-mi), задевая о планеты, подскакивая на выбоинах пути, мощенного звездами. Шпили соборов, пики гор, иглы обелисков и громоотводов осыпались, как осыпаются иглы сосен, качаемых вихрем. Обломки и черепки, отбившиеся в космической суматохе от своих вещей, цеплялись зазубринами и выщербами за что ни попало: на миги создавались и в мигах распадались (миги, спасаясь сами, вышвыривали из себя все лишнее) сборные диковинные вещи: человечьи слезы на проворных паучьих ножках, сердца, прилипшие к окулярам телескопов, et cet, et cet.
В узком расщепе моего пера тесно хаосу.
А хаос вторгся.
Второпях некоторые рассеянные люди перепутали даже свои «я» (что особенно легко делается в местах кучной психики: семье, секте и т.д.). Иные умы, зайдя в поисках укрытия за свои разумы, обнажили разумы, ткнув ими прямо в факты. Бесстрастный Разум, не изменяя себе ни на миг, обошелся с фактами как с идеалами, а идеалы стали мыслить как факты. Было мгновенье, когда Бог и душа попали в пальцы, стали осязаемы и зримы, а стакан с недопитым кофе («mehr weis» [47]) представился недосягаемым Идеалом. Дискурсия и созерцание поменялись местами. В иных умах куда-то, точно в щель, провалилась бесконечность, в других затерялась категория причинности.
Повилика, бешено кружа изумрудами своих спиралей (скорость до 300 000 km в 1 сек.), пробовала вывинтиться из обезумевшего мира.
Прибой паники, ширясь и расплескиваясь неисчислимостью льдистых капель, добрызнулся вскоре и до звезд.
Эклиптики закачались.
Спутывая лучи в ослепительный клубок, выбрасываясь из привычных орбит, сталкиваясь, зажигая синие и изумрудные мировые пожары, – звезды заскользили по безорбитью из Raum und Zeit’a [48].
Кометные параболы, которые, как известно, издревле вели из пространств в беспредельность, стали походить на большие дороги во время продвижения по ним разбитых армий.
Солнца, планеты, пересыпанные блестками астероидов и метеоритов, теснясь у кометного пути, старались скорее нанизаться на пронизь орбиты: роняя в пустоту целые человечества с их религиями и философиями, потянулись они длинным сине-белым ожерельем, друг за другом, вдоль по изгибу параболы. Клубы звездной пыли проискрились над ними.
И когда все отблистало, когда все, до последнего обеспокоенного атома, отшумело и утишилось, остались: старый Мудрец; пространство, чистое от вещей; чистое (от событий) время; да несколько старых, в пергамент и тисненую кожу переплетенных книг.
Книги не боялись, чтобы кто-нибудь когда-нибудь мог дочитать их до смысла.
Мудрецу оставалось описать чистое пространство и чистое время, ставшие жутко пустыми, точно кто опрокинул их и тщательно выскоблил и вытряхнул из них все вещи и события. Он описал.
Фолианты ждали. Не спеша протянул к ним Мудрец костлявую, с холодными длинными пальцами руку. Началась игра: фолианты прятали свои тайны по полуслипшимся блеклым страницам. Шелестели об одном – думали о другом. Смысл из букв текста, сбивая с пути типографскими звездами, уводил в дробные значки нонпарели и петиты, прятался по оговоркам, отступлениям, таясь за притчами и иносказаниями.
Напрасно. Мудрец терпеливо и беззлобно подбирал ключи к шифрам. Открывая смысл, страницу за страницей, дверцу за дверцей, он прошел через всю анфиладу разделов и глав и вышел по другую сторону книги.
Тем временем (временем ли?) в кругах эмиграции царило ничем не прикрытое уныние.
– Проклятое безорбитье. Куда мы, собственно, идем? – сердито спрашивал знакомый нам книжный шкап.
Он потерял все книги и вторую ногу. С трудом тащился на двух.
– В небытие, – промямлила душа приват-доцента из Иены.
– Не быть миру.
– Миру не быть, – шелестели последними уцелевшими страницами руководства по логике.
Созвано было чрезвычайное собрание всех часовых механизмов.
Для них наступало тяжкое безвременье.
С одной стороны, как это вытекало из вытиканной старинными часами с курантами речи, всем часам, за отсутствием времени, предстояло остановиться.
Но, с другой стороны, как это объяснил в точных философских терминах и резонах, ссылаясь на авторитеты, блестящий женевский хронометр, – «время, не будучи вещью, вещно в вещах не участвует» [49]. Часовые механизмы – вещи. Ergo: с отменой времени ничего и никак не может измениться, передвинуться и перекрутиться в часовых зубцах, зубчиках и пружинах, – и те часы, завод которых до момента отмены времени не вышел, пружины которых не раскрутились, могут продолжать вращение своих стрелок, как если б ничего не случалось.
Посыпались обвинения в отсталости, консерватизме.
Хронометр попросил быть точнее и в выражениях: «желая не отстать от стрясшейся над нами катастрофы, предлагают всем стать (.)».
Вопрос поворачивался так-этак, этак-так.
Большинство башенных и стенных часов присоединились к нежному голосу курантов. Но карманные часы и часики, повыползавшие из своих жилетов и из-за корсажей [50], голосовали вместе с хронометром. Поднялось невообразимое тиканье; истерический скрежет будильников. Маятники злобно закачались.
И вдруг пришла весть, сначала было остановившая ползы всех стрелок и зубчаток, а затем восстановившая секунды и дюймы во всех правах времени и пространства: Мудреца не стало. Это случилось 12 февраля 1804 года в 4 часа пополудни [51].
Иные вещи, заслышав о случившемся, не дожидаясь подтверждений и разъяснений, бросились опрометью назад, в свои миги и грани: очутившись снова в таких милых, таких своих гранях, они не могли вдоволь нарадоваться, что они – они. По преданию, всех опередила душа приват-доцента из Иены. Понятно: освобождалась кафедра.
Другие, путаные, вещи были рассудительнее.
– Позвольте, – говорили они, – откуда, как и кем принесена новость? Ведь там, в чистом пространстве, ничего, кроме пары книг да Мудрецова «я», не оставалось… Провокация. Г. г. вещи, воздержитесь от времени и пространства. Терпение.
Однако вскоре все раскрылось и объяснилось, к всеобщему удовольствию.
Дело было так: Мудрец, описав «Формы чувственности», раскрыв шифр книги, погибшей за право – быть непонятой, короче, высвободив свое «я» из грез и слов, спросил: явь ли я?
У философова «я» был хороший опыт: оно знало, какая судьба постигала всегда вопрошаемое после вопроса.
И не успел «?» коснуться «я», как «я», выскочив из закавычки, бросилось, говоря вульгарно, наутек.
Тут и приключилась Мудрецу смерть.
Понемногу события, вещи возвращались по своим руслам – орбитам – граням.
Сначала, говорят, пришли в себя души ограниченных. За ними потянулось – остальное.
Теперь, как вы можете в этом легко убедиться, потрогав пальцами самих себя, страницы этой книги, все снова прочно и изящно стоит на своих местах.
- Тринадцатая категория рассудка - Сигизмунд Кржижановский - Русская классическая проза
- Квадратурин - Сигизмунд Кржижановский - Русская классическая проза
- Четки - Сигизмунд Кржижановский - Русская классическая проза
- «Некто» - Сигизмунд Кржижановский - Русская классическая проза
- Неукушенный локоть - Сигизмунд Кржижановский - Русская классическая проза
- Чуть-чути - Сигизмунд Кржижановский - Русская классическая проза
- Квадратурин - Сигизмунд Кржижановский - Русская классическая проза
- Грайи - Сигизмунд Кржижановский - Русская классическая проза
- Безработное эхо - Сигизмунд Кржижановский - Русская классическая проза
- Книжная закладка - Сигизмунд Кржижановский - Русская классическая проза