Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Простоявши поклеточно весь сад:
– Я очень люблю зверей. Но вы не находите, что их здесь… слишком много? Почему я на них должен смотреть, а они на меня – нет? Отворачиваются!
Сидим на каком-то бревне, невозможном бы в Германской империи, – совсем пресненском! – друг с другом и без зверей, и вдруг, как в прорвавшуюся плотину – повесть о молодом Блоке, его молодой жене и о молодом нем-самом. Лихорадочная повесть, сложнейшая бесфабульная повесть сердца, восстановить которую совершенно не могу и оставшаяся в моих ушах и жилах каким-то малярийным хинным звоном, с обрывочными видениями какой-то ржи – каких-то кос – чьего-то шелкового пояса – ранний Блок у него вставал добрым молодцем из некрасовской «Коробушки», иконописным ямщиком с лукутинской табакерки, – чем-то сплошь-цветным, совсем без белого, и – сцена меняется – Петербург, метель, синий плащ… вступление в игру юного гения, демона, союз трех, смущенный союз двух, неосуществившийся союз новых двух – отъезды – приезды – точное чувство, что отъездов в этой встрече было больше, чем приездов, может быть, оттого, что приезды были короткие, а отъезды – такие длинные, начинавшиеся с самой секунды приезда и все оттягиваемые, откладываемые до мгновения внезапного бегства… Узел стягивается, все в петле, не развязать, не разрубить. И последнее, отчетливо мною помнимое слово:
– Я очень плохо с ней встретился в последний раз. В ней ничего от прежней не осталось. Ничего. Пустота.
Тут же я впервые узнала о сыне Любови Димитриевны, ее собственном, не блоковском, не беловском – Митьке, о котором так пекся Блок: «Как мы Митьку будем воспитывать?» – и которого так сердечно оплакивал в стихах, кончающихся обращением к Богу:
Нет, над младенцем, над блаженнымСтоять я буду без тебя!
Строки, которых я никогда не читаю без однозвучащих во мне строк пушкинской эпитафии первенцу Марии Раевской:
С улыбкой он глядит в изгнание земное,Благословляет мать и молит за отца.
Помню еще одно: что слово «любовь» в этой сложнейшей любовной повести не было названо ни разу, – только подразумевалось, каждый раз благополучно миновалось, в последнюю секунду заменялось – ближайшим и отдаляющим, так что я несколько раз в течение рассказа ловила себя на мысли: «Что ж это было?» – именно на мысли, ибо чувством знала: то. Убеждена, что так же обходилось, миновалось, заменялось, не называлось оно героями и в жизни. Такова была эпоха. Таковы были тогда души. Лучшие из душ. Символизм меньше всего литературное течение.
И – еще одно. Если нынешние не говорят «люблю», то от страха, во-первых – себя связать, во-вторых – передать: снизить себе цену. Из чистейшего себялюбия. Те – мы – не говорили «люблю» из мистического страха, назвав, убить любовь, и еще от глубокой уверенности, что есть нечто высшее любви, от страха это высшее – снизить, сказав «люблю» – недодать.
Оттого нас так мало и любили.
Тогда же, в Zoo, я узнала, что «Синий плащ», всей Россией до тоски любимый…
Я звал тебя, но ты не оглянулась,Я слезы лил, но ты не снизошла,Ты в синий плащ печально завернулась,В сырую ночь ты из дому ушла… –
синий плащ Любови Димитриевны. «О, он всю жизнь о ней заботился, как о больной, ее комната всегда была готова, она всегда могла вернуться… отдохнуть… но то было разбито, жизни шли врозь и никогда больше не сошлись».
Zoo закончилось очередным Алиным пивом в длинном сквозном бревенчатом строении, тоже похожем на клетку. Никогда не забуду Белого, загоревшего за этот день до какого-то чайного, самоварного цвета, от которого еще синей синели его явно азиатские глаза, на фоне сквозь брусья клетки зеленью и солнцем брызжущей лужайки. Откидывая серебро волос над медью лба:
– Хорошо ведь? Как я все это люблю. Трава, вдалеке большие звери, вы, такая простая… И дочь тихая, разумная, ничего не говорит… (И, уже как припев:) Приятно!
Оттого ли, что было лето, оттого ли, что он всегда был взволнован, оттого ли, что в нем уже сидела его смертная болезнь – сосудов, я никогда не видела его бледным, всегда – розовым, желто-ярко-розовым, медным. От розовости этой усугублялась и синева глаз, и серебро волос. От серебра же волос и серый костюм казался серебряным, мерцающим. Серебро, медь, лазурь – вот в каких цветах у меня остался Белый, летний Белый, берлинский Белый, Белый бедового своего тысяча девятьсот двадцать второго лета.
В первый раз войдя в мою комнату в Pragerpension’e, Белый на столе увидел – вернее, стола не увидел, ибо весь он был покрыт фотографиями царской семьи: наследника всех возрастов, четырех великих княжон, различно сгруппированных, как цветы в дворцовых вазах, матери, отца…
И он наклонясь:
– Вы это… любите?
Беря в руки великих княжон:
– Какие милые!.. Милые, милые, милые!
И с каким-то отчаянием:
– Люблю тот мир!
Стоим с ним на какой-то вышке, где – не помню, только очень-очень высоко. И он, с разлету беря меня за руку, точно открывая со мной мазурку:
– Вас тянет броситься? Вот так (младенческая улыбка)… кувыркнуться!
Честно отвечаю, что не только не тянет, а от одной мысли мутит.
– Ах! Как страшно! А я, я оторвать своих ног не могу от пустоты! Вот так (сгибается под прямым углом, распластывая руки)… Или еще лучше (обратный загиб, отлив волос) – вот так…
Через несколько дней после Zoo и Zossen’a приехал из Праги мой муж – после многих лет боев пражский студент-филолог.
Помню особую усиленную внимательность к нему Белого, внимание к каждому слову, внимание каждому слову, ту особую жадность поэта к миру действия, жадность, даже с искоркой зависти… (Не забудем, что все поэты мира любили военных.)
– Какой хороший ваш муж, – говорил он мне потом, – какой выдержанный, спокойный, безукоризненный. Таким и должен быть воин. Как я хотел бы быть офицером! (Быстро сбавляя:) Даже солдатом! Противник, свои, черное, белое – какой покой. Ведь я этого искал у Доктора, этого не нашел.
Выдержанность воина скоро была взята на испытание, и вот как: Белый потерял рукопись. Рукопись своего «Золота в лазури», о которой его издатель мне с ужасом:
– Милая Марина Ивановна, повлияйте на Бориса Николаевича. Убедите его, что раньше – тоже было хорошо. Ведь против первоначального текста – камня на камне не оставил. Был разговор о переиздании, а это – новая книга, неузнаваемая! Да я против нового ничего не имею, но зачем тогда было набирать старую? Ведь каждая его корректура – целая новая книга! Книга неудержимо и неостановимо новеет, у наборщиков руки опускаются…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Первое российское плавание вокруг света - Иван Крузенштерн - Биографии и Мемуары
- Том 4. Книга 1. Воспоминания о современниках - Марина Цветаева - Биографии и Мемуары
- Сибирской дальней стороной. Дневник охранника БАМа, 1935-1936 - Иван Чистяков - Биографии и Мемуары
- Воспоминания о Марине Цветаевой - Марина Цветаева - Биографии и Мемуары
- Листы дневника. В трех томах. Том 3 - Николай Рерих - Биографии и Мемуары
- Куриный бульон для души. Сила благодарности. 101 история о том, как благодарность меняет жизнь - Эми Ньюмарк - Биографии и Мемуары / Менеджмент и кадры / Маркетинг, PR, реклама
- Благородство в генеральском мундире - Александр Шитков - Биографии и Мемуары
- Благородство в генеральском мундире - Александр Шитков - Биографии и Мемуары
- Россия 1917 года в эго-документах - Коллектив авторов - Биографии и Мемуары
- 100 ВЕЛИКИХ ПСИХОЛОГОВ - В Яровицкий - Биографии и Мемуары