Шрифт:
Интервал:
Закладка:
(—11)
66
Различные стороны Морелли, он – носитель идей «Бувара и Пекюше», и он – составитель литературного альманаха (иногда «Альманахом» он называет все им написанное в целом).
Порою ему хочется нарисовать некоторые свои мысли, но сделать этого он не может. Рисунки, встречающиеся на полях его записей, крайне плохи. Назойливое повторение дрожащей спирали в ритме, подобном тем, которые украшают ступу в Санчи.
Он разработал один из многочисленных финалов для своей незавершенной книги и сделал макет. На странице всего одна фраза: «В глубине души он знал, что нельзя идти запредельно, потому что там ничего нет». Фраза повторяется на странице без конца, создавая ощущение стены, препятствия. На странице нет ни точек, ни запятых, ни даже полей. И в самом деле, стена из слов, иллюстрирующая смысл фразы, словно натыкаешься на преграду, за которой нет ничего. Но в нижнем правом углу страницы в одной фразе не хватает слова «ничего». И чуткий глаз обнаруживает этот пробел в кирпичах и свет, проникающий через него.
(—149)
67
Я зашнуровываю ботинки, вполне довольный жизнью, насвистываю и вдруг чувствую, что несчастлив. На этот раз я успел ухватить тебя, тоска, я почувствовал тебя до того, как мозг тебя зарегистрировал, до того, как он вынес свой отрицательный приговор. Как если бы серый цвет оказался болью, болью в желудке. И почти тотчас же (однако после, на этот раз ты меня не обманешь) начало складываться привычное объяснение:
«Вот, еще один день придется прожить и т. д.» Из чего следует: «Мне тоскливо потому, что… и т. д.»
Мысли мчатся на всех парусах, но ветер, раздувающий паруса, основополагающий, дует снизу (снизу – чисто физическое обозначение). Однако достаточно измениться ветру (но что меняет его направление?), как тотчас же набегают счастливые кораблики под разноцветными парусами. «В конце концов, нет оснований жаловаться, че» – и прочее в этом же духе.
Проснувшись, я увидел рассвет, пробивающийся сквозь щели жалюзи. Я выходил из таких глубин ночи, что казалось, будто выблевываю сам себя; меня страшил новый день, где все будет как всегда и в той же бездушной последовательности: включается сознание, появляется ощущение света, открываются глаза, возникают жалюзи и рассвет в щелях.
И в этот миг всезнанием полусна я вдруг постиг весь ужас того, что так изумляет и восхищает религии: нетленное совершенство мироздания и бесконечное вращение земного шара вокруг оси. И задохнулся от тоски, от нестерпимого ощущения вынужденности. Я принужден терпеть, что солнце встает каждый день. Это чудовищно. Бесчеловечно.
Прежде чем заснуть снова, я представил (увидел) вселенную, пластичную, способную меняться, вселенную, по которой вольно гуляет дарящий чудеса слепой случай, а небо способно сжиматься и распахиваться и солнце может не взойти, или застыть на небе, или изменить форму.
И до боли захотелось, чтобы распался строгий рисунок созвездий – эта мерзкая световая реклама Trust [235] Божественного Часовщика.
(—83)
68
Едва он примирал ноэму и она зыбавилась слаздно, как оба они начинали струмиться от лимастного мущения, короткоразно блезевшего все их зыбство до последнего пульска. И, пластко застамываясь, сладкоглузно и млевно подступало наслаблавие. И областывало, заглаивало, умасивало до глуказого рыска. Но то было лишь закластие…
(—9)
69
(«Реновиго», №5) Еще один самоубийцаТяшким сюрпризом оказалась соопщенная в «Ортогра-фико» весть о том, што 1 марта этова года в Сан-Луис-Потоси скончался потполковник (повышенный до полковника, штобы вывести его в отстафку) Адольфо Абила Санчес. Тяшкий сюрприс, потому што мы ничево не знали о ево болезни. Фпрочим, с некоторых пор мы числим ево среди своих друзей-самоубийц и как-то рас в «Реновиго» писали о замеченных сипмтомах. Только Абила Санчес не выбрал револьвер, как антиклерикальный писатель Гийермо Делора, или верефку подобно француско-му знатоку эсперанто Эухенио Ланти.
Абила Санчес был человеком достойным фсяческова уважения. Чесный солдат, он своей службой делал честь армии и ф теории, и на практике. Он обладал высоким понятием чести и даже бывал ф сражениях. Высококультурный человек, он обучал наукам юных и зрелых. Мыслитель, он часто писал в газетах, оставиф неизданные сочинения, ф том числе – «Казарменные максимы». Поэт, он лехко слагал стихи в разнообразных жанрах. Художник, одинакова мастерски владефший карандашом и пером, он не рас дарил нас своими произведениями. Лингвист, он любил переводить сопственные произведения на английский, эсперанто и прочие языки.
Короче, Абила Санчес был человеком действия и мысли, морали и культуры. Таковы отправные точки ево существования.
Во фторой главе рассказа, а она не единственная, с фполне естественными колебаниями приоткрываица занавес над его часной жизнью. Может ли опщественный деятель, а Абила Санчес был таковым, не иметь часной жизни, и нас заинтересовало то, што ранее было оборотной стороной медали. Мы, биографы и историки, не должны быть чересчур щепетильны.
Мы лично знали Абила Санчеса еще в 1936 году в Линаресе, потом в Монтереи бывали у нево дома, и дом ево казался процветающим и щасливым. Годы спустя, когда мы навещали его в Саморре, сложилось противоположное фпечатление, и мы поняли, што очаг его разваливаеца, так и случилось спустя несколько недель, сначала супруга покинула ево, а затем и дети. Познее, в Сан-Луи-Потоси, он фстретил добрую юную особу, которая прониклась к нему симпатией и согласилась выйти за нево замуш: так он создал фторую семью, которая самоотверженна поддерживала его и не покинула.
Што первым началось у Абилы Санчеса – умственное расстройство или алкоголизм? Мы этова не знаем, но то и другое совместна разрушали ево жизнь и привели к смерти. Ф последние годы он был тяшко болен, и мы знали, што он безнадежен, што он – самоубийца, стремительно катящийся к неотвратимому концу. Станеш фаталистом, сталкиваясь с людьми, которые так четка направляюца к блискому и трагическому закату.
Покойный верил в будущую жись. И он подтвердил бы, што есь в ней щастье, к которому, понимая ево по-разному, стремяца фсе человеческие существа.
(—52)
70
«Когда я находился в своей первой ипостаси, у меня не было бога…; я любил одного себя, и ничего более; я был тем, что я любил, и любил то, чем был я, я был свободен от бога и ото всего… И потому мы молим бога освободить нас от бога и дать нам постичь истину и вечно услаждаться ею там, где верховные ангелы, малая мошка и душа единоподобны, там, где я был и где любил то, чем был, и был тем, что любил…»
Майстер Экхарт,
проповедь «Beati pauperes spiritu» [236].
(—147)
71
МореллианаЧто такое, в сущности, идея тысячелетнего царства, этого Эдема, другого мира? Все, что в наши времена пишется и что стоит читать, настояно на этой ностальгии. Комплекс Аркадии, возвращения в великое лоно, back to Adam, le bon sauvage [237]. Потерян рай, и я его ищу, и я теперь лишен навеки света… А в голове, как наваждение, вертятся острова (см. Музиля) или гурý (только вот где взять денег на авиабилет от Парижа до Бомбея), или просто сидишь над чашечкой кофе и глядишь по сторонам, и чашечка уже не чашечка, а свидетель той невероятных размеров глупости и чуши, в которую все мы залезли по макушку, да и можно ли ее считать всего-навсего чашечкой кофе, когда самый глупый из журналистов, получив задание популярно объяснить нам, что такое кванты, Планк и Гейзенберг, разбивается в лепешку, доказывая на трех колонках, что все вокруг дрожит и вибрирует и, подобно изготовившемуся к прыжку коту, только и ждет, когда же наконец произойдет грандиозный скачок водорода или кобальта и все мы – лапки кверху. Да, довольно грубое выражение.
Кофейная чашечка – белая, добрый дикарь – темноликий, а Планк – потрясающий немец. За всем этим (потому что за всегда что-нибудь да есть, надо согласиться, это – ведущая идея современного мышления) – Рай, другой мир, поруганная невинность, которую, обливаясь слезами, ищут вслепую, земля Уркалья. Так или иначе, но все его ищут, все хотят открыть дверь, чтобы войти и возрадоваться. И дело не в Эдеме, не столько в самом Эдеме, просто хочется, чтобы позади остались реактивные самолеты, физиономия Дуайта, или Шарля, или Франсиско, и чтобы не надо было больше просыпаться по звонку, и ненужными стали медицинские термометры и банки, и не выгнали бы на пенсию пинком под зад (сорок лет натирать мозоли на заднице, чтобы в последний миг было не так больно, а все равно больно, носок ботинка все равно вонзается больнее, чем можно бы, пинок – и носок ботинка впивается в несчастный зад кассира, или подпоручика, или профессора литературы, или медицинской сестры), – короче говоря, homo sapiens ищет дверь не затем, чтобы войти в тысячелетнее царство (хотя в этом ничего плохого не было бы, честное слово, ничего плохого), но лишь для того, чтобы запереть дверь за собой и, словно пес, с удовольствием вильнуть задом, зная, что пинок этой сучьей жизни остался за дверью и ботинок колотит в запертую дверь, а ты можешь вздохнуть спокойно и расслабиться, не поджимать свой бедный зад, можешь распрямиться и спокойно пройтись по саду, глядя на цветочки, можешь сесть и смотреть на облако хоть пять тысяч лет, а то и все двадцать тысяч, если такое возможно, и никто на тебя не рассердится, можешь вообще оставаться тут и смотреть на цветочки-облачки сколько влезет.
- Экзамен - Хулио Кортасар - Классическая проза
- Непрерывность парков - Хулио Кортасар - Классическая проза
- Другой берег - Хулио Кортасар - Классическая проза
- Самостоятельные люди. Исландский колокол - Халлдор Лакснесс - Классическая проза
- Люди на перепутье. Игра с огнем. Жизнь против смерти - Мария Пуйманова - Классическая проза
- Московская скрипка - Андрей Платонов - Классическая проза
- Хапуга Мартин - Уильям Голдинг - Классическая проза
- Да будет фикус - Джордж Оруэлл - Классическая проза
- Три часа между рейсами [сборник рассказов] - Фрэнсис Фицджеральд - Классическая проза
- Защита Лужина - Владимир Набоков - Классическая проза