Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что требуется от ШИЗО? Он должен быть: а) холодным; б) сырым; в) тёмным; г) голодным. Для этого не топят (Липай: даже когда снаружи 30 градусов мороза), не вставляют стёкол на зиму, дают стенам отсыреть (или карцерный подвал ставят в мокром грунте). Окошки ничтожные или никаких (чаще). Кормят сталинской пайкой – 300 граммов в день, а «горячее», то есть пустую баланду, дают лишь на третий, шестой и девятый дни твоего заключения туда. Но на Воркуте-Вом давали хлеба только двести, а вместо горячего на третий день – кусок сырой рыбы. Вот в этом промежутке надо и вообразить все карцеры.
Наивное представление таково, что карцер должен быть обязательно вроде камеры – с крышей, дверью и замком. Ничего подобного. На Куранах-Сала карцер в мороз 50 градусов был разомшённый сруб. (Вольный врач Андреев: «Я как врач заявляю, что в таком карцере можно сидеть!») Перескочим весь Архипелаг: на той же Воркуте-Вом в 1937 карцер для отказчиков был – сруб без крыши, и ещё была простая яма. В такой яме (спасаясь от дождя, натягивали какую-нибудь тряпку) Арнольд Раппопорт жил, как Диоген в бочке. С кормёжкой издевались так: надзиратель выходил из вахтенной избушки с пайками хлеба и звал тех, кто сидел в срубе: «Идите, получайте!» Но едва они высовывались из сруба, как часовой с вышки прикладывал винтовку: «Стой, стрелять буду!» Надзиратель удивлялся: «Что, и хлеба не хотите? Ну, уйду». – А в яму просто швыряли сверху хлеб и рыбу, в размокшую от дождей глину.
В Мариинском лагере (как и во многих других, разумеется) на стенах карцера был снег – и в такой-то карцер не пускали в лагерной одежёнке, а раздевали до белья. Через каждые полчаса надзиратель открывал кормушку и советовал Ивану Васильевичу Шведу: «Эй, не выдержишь, погибнешь! Иди лучше на лесоповал!» И верно, решил Швед, здесь скорей накроешься. Пошёл в лес. Всего за 12 с половиной лет в лагерях Швед отсидел 148 суток карцера. За что только он не наказывался! За отказ идти дневальным в «Индию» (барак шпаны) получил 6 месяцев штрафного лагеря. За отказ перейти с сытой сельхозкомандировки на лесоповал – судим вторично как за экономическую контрреволюцию, 58–14, и получил новые 10 лет. Это блатной, не желая идти на штрафной лагпункт, может ударить начальника конвоя, выбить наган из рук – и его не отправят. У мирного политического выхода нет – ему таки загонят голову между ног. На Колыме в 1938 для блатных и карцеры были утеплённые, не то что для Пятьдесят Восьмой.
* * *БУР – это содержание подольше. Туда заключают на месяц, три месяца, полгода, год, а часто – безсрочно, просто потому, что арестант считается опасным. Один раз попавши в чёрный список, ты потом уже закатываешься в БУР на всякий случай: на каждые первомайские и ноябрьские праздники, при каждом побеге или чрезвычайном происшествии в лагере.
БУР – это может быть и самый обычный барак, отдельно огороженный колючей проволокой, с выводом сидящих в нём на самую тяжёлую и неприятную в этом лагере работу. А может быть – каменная тюрьма в лагере, со всеми тюремными порядками: избиениями в надзирательской вызванных поодиночке (чтоб следов не оставалось, хорошо бить валенком, внутрь которого заложен кирпич); с засовами, замками и глазками на каждой двери; с бетонным полом камер и ещё с отдельным карцером для сидящих в БУРе.
Именно таков был экибастузский БУР (впрочем, и первого типа там был). Посаженных содержали там в камерах без нар (спали на полу на бушлатах и телогрейках). Намордник из листового железа закрывал маленькое подпотолочное оконце целиком. В нём пробиты были дырочки гвоздём, но зимой заваливало снегом и эти дырочки, и в камере становилось совсем темно. Днём не горела электрическая лампочка, так что день был темнее ночи. Никакого проветривания не бывало никогда. Полгода (в 1950 году) не было и ни одной прогулки. Так что тянул наш БУР на свирепую тюрьму, неизвестно, что тут оставалось от лагеря. Вся оправка – в камере, без вывода в уборную. Вынос большой параши был счастьем дневальных по камере: глотнуть воздуха. А уж баня – общий праздник. В камере было набито тесно, только что лежать, а уж размяться негде. И так – полгода. Баланда – вода, хлеба – шестьсот, табака – ни крупинки. Если кому-нибудь приходила из дома посылка, а он сидел в БУРе, то скоропортящееся «списывали» актом (брал себе надзор или по дешёвке продавали придуркам), остальное сдавалось в каптёрку на многомесячное хранение. (Когда такую режимку выводили потом на работу, они уже для того шевелились, чтобы не быть снова запертыми.)
В этой духоте и неподвижности арестанты изводились, и приблатнённые – нервные, напористые – чаще других. (Попавшие в Экибастуз блатари тоже считались за Пятьдесят Восьмую, и им не было поблажек.) Самое популярное среди арестантов БУРа было – глотать алюминиевые столовые ложки, когда их давали к обеду. Каждого проглотившего брали на рентген и, убедившись, что не врёт, что действительно ложка в нём, – клали в больницу и вскрывали желудок. Лёшка Карноухий глотал трижды, у него и от желудка ничего не осталось. Колька Салопаев закосил на чокнутого: повесился ночью, но ребята по уговору «увидели», сорвали петлю – и взят он был в больничку. Ещё кто-то: заразил нитку во рту (протянул между зубов), вдел в иголку и пропустил под кожу ноги. Заражение! больница! – там уж гангрена не гангрена, лишь бы вырваться.
* * *Но удобство получить от штрафников ещё и работу заставляло хозяев выделять их в отдельные штрафные зоны (ЗУРы). В ЗУРе прежде всего – худшее питание, месяцами может не быть второго, уменьшенная пайка. Даже в бане зимой – выбитое окно, парикмахеры в ватных брюках и телогрейках стригут голых заключённых. Может не быть столовой, но и в бараках баланду не раздают, а, получив её около кухни, надо нести по морозу в барак и там есть холодную. Мрут массами, стационар забит умирающими.
Одно только перечисление штрафных зон когда-нибудь составило бы историческое исследование, тем более что нелегко его будет установить, всё сотрётся.
Для штрафных зон назначали работы такие. Дальний сенокос за 35 километров от зоны, где живут в протекающих сенных шалашах и косят по болотам, ногами всегда в воде. (При добродушных стрелках собирают ягоды, бдительные стреляют и убивают, но ягоды всё равно собирают: есть-то хочется.) Заготовка силосной массы по тем же болотистым местам, в тучах мошкары, без всяких защитных средств. (Лицо и шея изъедены, покрыты струпьями, веки глаз распухли, человек почти слепнет.) – Заготовка торфа в пойме реки Вычегды: зимою, долбя тяжёлым молотом, вскрыть слои промёрзшего ила, снять их, из-под них брать талый торф, потом на санках на себе тащить километр в гору (лошадей лагерь берёг). – Просто земляные работы («земляной» ОЛП под Воркутой). Ну и излюбленная штрафная работа – известковый карьер и обжиг извести. И каменные карьеры. Перечислить всего нельзя. Всё, что есть из тяжёлых работ ещё потяжелей, из невыносимых – ещё невыносимей, вот это и есть штрафная работа. В каждом лагере своя.
А посылать в штрафные зоны излюблено было: верующих, упрямых и блатных (да, блатных, здесь срывалась великая воспитательная система на невыдержанности местных воспитателей). Целыми бараками содержали там «монашек», отказывающихся работать на дьявола. (На штрафной «подконвойке» совхоза Печорского их держали в карцере по колено в воде. Осенью 1941 дали 58–14 и всех расстреляли.) Послали священника отца Виктора Шиповальникова «за религиозную агитацию» (под Пасху для пяти санитарок отслужил всенощную). Посылали дерзких инженеров и других обнаглевших интеллигентов. Посылали пойманных беглецов. И, сокрушаясь сердцем, посылали социально-близких, которые никак не хотели слиться с пролетарской идеологией. (За сложную умственную работу классификации не упрекнём начальство в невольной иногда путанице: вот с Карабаса выслали две телеги – религиозных женщин на детгородок ухаживать за лагерными детьми, а блатнячек и сифилитичек – на Конспай, штрафной участок Долинки. Но перепутали, кому на какую телегу класть вещи, и поехали блатные сифилитички ухаживать за детьми, а «монашки» на штрафной. Уж потом спохватились, да так и оставили.)
И часто посылали в штрафные зоны за отказ стать стукачом. Большинство их умерло там, на штрафных, и уж они о себе не расскажут. Тем менее расскажут о них убийцы-оперативники. Так послали и почвоведа Григория Ивановича Григорьева, а он выжил.
Так послан был и редактор эстонского сельскохозяйственного журнала Эльмар Нугис.
Бывали тут и истории дамские. О них нельзя судить достаточно обстоятельно и строго, потому что всегда остаётся неизвестный нам интимный элемент. Однако вот история Ирины Нагель в её изложении. В совхозе Ухта она работала машинисткой адмчасти, то есть очень благоустроенным придурком. Представительная, плотная, большие косы свои она заплетала вокруг головы и, отчасти для удобства, ходила в шароварах и курточке вроде лыжной. Кто знает лагерь, понимает, что это была за приманка. Оперативник младший лейтенант Сидоренко выразил желание узнать её тесней. Нагель ответила ему: «Да пусть меня лучше последний урка поцелует! Как вам не стыдно, у вас ребёнок плачет за стеной!» Отброшенный её толчком, опер вдруг изменил выражение и сказал: «Да неужели вы думаете – вы мне нравитесь? Я просто хотел вас проверить. Так вот, вы будете с нами сотрудничать». Она отказалась и была послана на штрафной лагпункт.
- Любовь длиною в жизнь - Максим Исаевич Исаев - Остросюжетные любовные романы / Прочие приключения / Русская классическая проза
- Красное колесо. Узел 1. Август Четырнадцатого. Книга 2 - Александр Солженицын - Русская классическая проза
- Бедный Борис Бешенный - Максим Исаевич Исаев - Прочие приключения / Русская классическая проза / Юмористическая проза
- Собрание сочинений. Том 1 - Варлам Шаламов - Русская классическая проза
- Реабилитирован в 2000 (Из следственного дела Варлама Шаламова) - Варлам Шаламов - Русская классическая проза
- Мечты одинокого ребёнка - Марк Эльтер - Периодические издания / Русская классическая проза / Триллер / Ужасы и Мистика
- Виланд - Оксана Кириллова - Историческая проза / Русская классическая проза
- Письма из деревни - Александр Энгельгардт - Русская классическая проза
- Потёмщики света не ищут - Александр Солженицын - Русская классическая проза
- Образованщина - Александр Солженицын - Русская классическая проза