Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Расскажи что-нибудь, Габун!..
— А ты слушай, как молчит степь… — посоветовал он мне. Но я упросил его, и нараспев, диким, воющим голосом, некрасивым и мрачным, но как нельзя более гармонировавшим с пустыней, тьмой и моим настроением, он рассказал мне легенду о немом кочевнике Юзгляре.
«От Моздока по дороге к морю, но вдали от неё и глубоко в степи, есть курган, и лежат под ним кости Юзгляра, который при жизни был нем, потому что юношей он упал с коня и откусил себе язык.
Он был нем, но у него были огненные глаза, и девушки наши заглядывались на них, но был он высокий, худой, и, часто улыбаясь, показывал он острые, волчьи, белые зубы, и это так страшно, что никто не любил и все боялись его.
Он летом пас гурты овец, а зимой, хотя бы был сильный мороз и вьюга, летая по степи, выла свои хищные песни, — зимой никто не видал его у бедных наших юрт. Где он бывал? Говорили — в русских городах.
Аа, ай! Как часто били его за то, что он был зол и, приходя в кочевки, смеялся над батырями, которые были сильнее его! Ом не говорил ничего, ни звука не знал и всё только смеялся своими глазами, в которых было много огня.
Он посмотрит, бывало, на человека, как на труп барана, гниющий в степи, и со злом оскалит свои зубы и качает головой, а потом взглянет в небо и видит там что-то, от чего на глазах его явятся слёзы.
И бьёт он себя в грудь рукой, и смеётся, бывало, так, что тому, кто слышал его, становилось стыдно, и зло закипало в нём, он грозил немому кулаком, и если тот не унимался, то оба они бросались друг на друга, как волки, и дрались.
И всегда Юзгляр бывал избит, а избив, оставляли его валяться где-нибудь около юрт, и лежал он, весь распухший от ударов, и никто не хотел принести ему воды и помочь встать с земли; он лежал и всё смотрел в небо, где так хорошо в ясные дни.
А когда кто-нибудь приходил посмотреть, не умер ли он, он указывал подошедшему рукою в это небо, где днём летают степные орлы, а ночью пасутся стада звёзд, указывал туда и печально вздыхал.
А когда мы, в праздник, собираясь в юртах и попивая кумыс, пели, бывало, старые песни о житье-бытье киргиз, хорошего степного народа, он опять приходил и смеялся над нами, отказываясь от ковша с весёлым питьём.
Мы выгоняли его тогда, и опять он скалил зубы и скрипел ими, точно хотел сказать что-то, и бил себя в грудь, и плакал, — но даже женщины не жалели его, потому что он мешал веселиться.
Иногда мы смотрели в небо, куда указывал он, — что ж там? Мы видели всё, что было видно, — как синяя кошма оно, и стада звёзд пасутся по ней, а днём там вьются молодцы-орлы, — вот и всё!
Никто не мог понять, что видел там злой немой, и был он нам не нужен, только жить мешал, и мы гнали его от нас, гнали, как могли, и вот как-то раз он пропал…
Мы весной нашли его, когда стаял снег, которого в ту зиму было много, мы нашли его там, где он и теперь лежит, глаза его выклевали орлы и вороны, и щёки и губы оклевали ему, и он лежал один в степи — худой и страшный — и улыбался своей бешеной улыбкой.
Было пусто вокруг него, только степь и небо, а в небе — птицы, спугнутые нами с его тела. Жалко стало нам его тогда, и, поговорив о том, зачем он был такой и что хотел сказать нам, мы решили зарыть его там, где нашли, зарыть и насыпать над ним высокий курган из песка.
И зарыли, и насыпали, а ветер ещё выше намёл этот курган, и лежит теперь под ним немой башкир, и песок насыпался ему в исклёванные очи…
Но зимой встаёт он из-под песка, и, одеваясь в белый халат из снега, стоит он на вершине кургана и машет длинными руками, зовя к себе, и всё сверкают его белые зубы, улыбаются.
Многие видели его там и в страхе бежали прочь, а вьюга летала вокруг него и пела ему свои волчьи, страшные песни, а он плакал, слушая её, плакал горько, то как ребёнок, то как умирающий, хрипел и стонал он и всё звал к себе, в свою могилу проезжавших мимо неё башкир, хороших степных людей…
И когда вьюга переставала выть — уходил немой в свою песчаную юрту и ложился там на спину, как мы положили его, ложился и смотрел исклёванными глазами в небо».
Встреча
Набросок— Сколько же отсюда вёрст до этой… как её?
— До Березянки-то? Верстов тридцать, поди… а то и с излишком.
Спрашивал высокий человек в бобровой шапке и длинной верблюжьей шубе, отвечал краснорожий, лысый мужик, низко подпоясанный по замазанному полушубку красным кушаком. Оба они стояли на крыльце постоялого двора, мужик, сняв шапку, вертел её в руках и, переступая с ноги на ногу, колыхал своим большим животом, ожидая, о чём ещё спросит его проезжий. А проезжий, медленно очищая от сосулек концы своих пышно убранных инеем усов, смотрел на снег, ослепительно блестевший на солнце, и задумчиво щурил большие, усталые глаза.
— Вёрст сорок, значит? — спросил он.
— А може, и сорок… В горницу пожалуете, али по деревне сделаете прогулочку?
Деревня состояла из двух десятков бугров снега, на ярком фоне его кое-где торчали закопчённые трубы печей, выглядывали тёмные углы крыш и стен, тускло смотрели стёкла кривых окон, а в одном окне разбитое стекло, заткнутое красной тряпицей, было похоже на громадный вытекший глаз. Бугры снега неподвижными белыми волнами лежали и на улице, лучи холодного солнца усеяли их миллионами остро сверкавших искр.
Проносился ветер и вдруг гасил их сияние, вздымая белые дымки, — но, потухшие на земле, они вспыхивали в воздухе и с шорохом исчезали куда-то. Было очень холодно, и изо рта проезжего дыхание вырывалось клубом белого пара прямо на лысину говорившего с ним мужика.
— Пойдём в горницу… А долго ждать?
— Самую малость… в полчаса время мы вас снарядим.
Радостно взвизгнул дверной блок, и красное лицо мужика озарилось счастливой улыбкой, когда он, распахнув дверь в сени, с тревогой и надеждой спросил:
— Самоварчик прикажете? Яички, молочко… колобашка пшенисная?
— Тащи, но, пожалуйста, брат, недолго возись…
— Живым манером… — И он скрылся с быстротой, совершенно непостижимой при его животе.
Проезжий сбросил с себя шубу, потом снял меховое пальто и остался в толстом сером костюме и в высоких, по колено, тёплых сапогах.
Лицо у него было полное, сытое, разрумяненное морозом, прядь длинных волос упала на высокий лоб в тонких морщинах, глаза, большие и умные, смотрели задумчиво… Он, зевая, сел за стол и осмотрелся. Маленькая, оклеенная газетной бумагой и листами какого-то журнала с картинками, комната представляла собой правильный четырёхугольный ящик. Давно немытый потолок был чёрен от копоти, а стены комнаты желты от бумаги, выцветшей и засиженной мухами. У стены стоял большой стол, выдвигавшийся до половины комнаты, по бокам его — лавки… Два окна освещали всё это. Пахло чем-то сложным и тяжёлым. Было тихо и убийственно скучно.
Проезжий закурил папиросу, встал со скамьи и начал ходить по комнате. Одно из тёмных пятен на стене привлекло его внимание своей странностью, — оно изображало девушку с букетом цветов в руках, поместившуюся на вершине дерева, одной с ней величины. Он подошёл поближе и увидал, что это склеены две разорванные картинки, — у девушки не было половины туловища, и дерево было подклеено как бы в виде продолжения девицы. Проезжий улыбнулся и стал рассматривать другие картинки. Одна изображала снимок с группы «Чичерровакио с сыном, расстреливаемый австрийцами», рядом с ней помещалось «Стадо бизонов в пампасах». Рядом с бизонами — портрет Тьера, но у Тьера было оторвано левое плечо, и вместо него к Тьеру подклеили «Берег реки Миссисипи». Было и ещё много подобных картинок, перемешанных с газетными листами, и один из них крупным заголовком гласил: «Х-ая Газета» номер 221-й 1867 года, августа 29-го дня…
Проезжий улыбнулся так, как улыбаются при встрече хорошего старого знакомого, — с любопытством, с радостью и со смущением, вызываемым смутным чувством какой-то неловкости.
Он смотрел, улыбаясь, на заголовок жёлтого листа, будившего в нем воспоминания о прошлом, о дне, в который он впервые пришёл в редакцию этой газеты с первой своей рукописью, и о другом дне, когда эта рукопись под заголовком «За правду» явилась в фельетоне газеты. Почти тридцать лет прошло с той поры… Давно уже не существует эта газета, и очень недолго она существовала. Около неё группировались всё такие горячие головы и честные сердца, её редакция всегда представляла собой что-то вроде химической реторты, в которой из разнообразных явлений жизни вываривались статьи, полные убедительных выводов, в то время убеждавших. Всё, что творилось там, творилось горячо; сколько искренности, сколько молодой энергии кипело в этих людях…
Проезжий отошёл от стены и снова сел за стол, мягко улыбаясь своим воспоминаниям. Они будили в нём то же очищающее душу чувство, какое будят воспоминания детства. Он думал о том, что всё это было, да, и всё это было хорошо и честно, но он не забывал и того, что всё это теперь частью позабыто, частью осмеяно и что сам он далёк от настроения и идей того времени, когда он начинал жить. Он ныне — писатель для салонной публики, поставщик изящных новелл, жрец искусства, а не поборник направления.
- Один - Надежда Лухманова - Русская классическая проза
- По Руси - Максим Горький - Русская классическая проза
- Воробьишко - Максим Горький - Русская классическая проза
- Городок Окуров - Максим Горький - Русская классическая проза
- О вреде философии - Максим Горький - Русская классическая проза
- Том 17. Записные книжки. Дневники - Антон Чехов - Русская классическая проза
- Сеть мирская - Федор Крюков - Русская классическая проза
- Оркестр меньшинств - Чигози Обиома - Русская классическая проза
- Горький запах осени - Вера Адлова - Русская классическая проза
- Собрание сочинений. Дополнительный том. Лукреция Флориани. Мон-Ревеш - Жорж Санд - Русская классическая проза