Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стемнело, близился вечер, на подступах к залу появились традиционные фигуры, атакующие прохожих вопросами: “Нет ли лишнего билетика?” А Есенина в гостинице нет. Как ушел утром, так с тех пор не появлялся. Начинаю волноваться <…> Вдруг – стук в дверь. Коридорный от швейцара вручает мне маленький клочок бумаги, говорит, что прибежал какой-то мальчишка, просил передать мне. Читаю. Характерным есенинским почерком написано: “Я во второй, вверх к вокзалу”[1419]. Стараюсь понять. Наконец, меня осенило: речь идет о пивной или столовой. Бросаюсь по Невскому, захожу во все пивные и рестораны <…> Наконец, в каком-то ресторане вижу за столом большую компанию и среди них Есенина. Бросаюсь к столу и взволнованно, даже не поздоровавшись, выкрикиваю:
– Сергей Александрович! Пора! Зал полон… мы уже опаздываем! <…> Есенин хладнокровно отвечает:
– Приду. Не беспокойтесь. Все будет в порядке. А теперь, пожалуйста, не мешайте нам, у нас важный разговор. Сейчас кончим <…>
Время, назначенное для открытия вечера, уже наступило. Поэта нет. Зал пока терпеливо ждет. Минуты бегут. Пока в зале слышен лишь обычный негромкий шум, шорох, откашливания. Наконец, кто-то нетерпеливо выкрикивает: “Пора!”, кто-то стучит, за ним второй, третий. Еще две-три минуты, и весь зал кричит, шумит, требует начинать.
И в этот момент за кулисами появляется Есенин. Но в каком виде…[1420]
После этого многоточия, как и положено по стивенсоновскому сюжету, описывается почти мгновенное превращение “мистера Хайда” в “доктора Джекила”: “Минут через семь-восемь поэт, умытый, причесанный, с уже повязанным галстуком и как будто отрезвевший выходит на сцену” [1421].
Схема таких превращений, стремительных переходов из одного состояния в другое является общим местом воспоминаний о “позднем” Есенине. Вот, в частности, свидетельство С. Спасского – одно из многих:
Он сидел, ни на кого не оглядываясь, поникнув, будто в забытьи. Но его, конечно, заметили, узнали, повернулись к нему. Раздались приветствия, аплодисменты, просьбы прочесть стихи.
Есенин медленно встал и с трудом пошел между столиков. С усилием поднялся по ступенькам, взобрался на подмостки и остановился. Стоял непрочно, словно вот-вот упадет. Слегка наклонил голову и тихо произнес первые слова:
Годы молодые, с забубенной славой,Отравил я сам вас горькою отравой.
<…> И, как всегда это бывало, стихотворение словно подкрепляло его. Он выпрямился, как бы опираясь на строчки, на главную свою опору в жизни. И при этом креп его голос, прорвавшись сквозь мутную хрипоту. И когда дошел до строк:
“Ты, ямщик, я вижу, трус. Это не с руки нам!”Взял я кнут и ну хлестать по лошажьим спинам, —
он выкрикнул их с задорной силой, со все опрокидывающей уверенностью[1422].
Пьяные есенинские выходки, на грани срыва его вечеров, нисколько не мешали невероятному успеху поэта у публики. “Вечер, начавшись скандально, кончился полным триумфом Есенина”, – вспоминал Г. Устинов о выступлении 14 апреля 1924 года в Ленинграде[1423]. Читая о том, как поклонники провожали поэта в гостиницу после окончания его выступления, невольно вспоминаешь кинокадры, запечатлевшие битломанию и другие сходные явления массовой культуры 1960 – 1980-х годов. “Одну из поклонниц озарила “светлая” мысль – она стала расшнуровывать один из ботинков Есенина, желая, видимо, унести с собой шнурки в качестве сувенира, – рассказывает И. Романовский. – Ее пример вдохновил другую почитательницу поэтического таланта Есенина, она решила снять с поэта галстук, воспользовавшись его беспомощным состоянием на руках у поклонников и поклонниц. Энергичная девица ухватилась за нижний конец галстука и сильно потянула его к себе. В результате возникла удавная петля. Есенин стал задыхаться, лицо его побагровело”[1424]. Такого бешеного эстрадного успеха из поэтов поколения Есенина не имел никто, даже Игорь Северянин.
Стихи во многом были первопричиной раздвоенности есенинского сознания, но они же очень долго сдерживали “хайдовский” синдром. “Есенин мог потерять и терял все, – размышлял Мариенгоф. – Последнего друга, и любимую женщину, и шапку с головы, и голову в винном угаре – только не стихи.
Стихи были биением его сердца, его дыханием”[1425].
Хронологически забегая вперед, приведем еще один пассаж из “Моего века…” Мариенгофа, в котором тот выражает свое безмерное удивление “стилем” работы Есенина в его последний год – тем, как он умудрялся оставаться “Джекилом” в стихах, житейски уже почти совсем превратившись в “Хайда”: “В последние месяцы своего трагического существования Есенин бывал человеком не больше одного часа в сутки.
От первой, утренней, рюмки уже темнело его сознание.
А за первой, как железное правило, шли – вторая, третья, четвертая, пятая <…>
Сергей Есенин с сестрой Екатериной. Москва. 1924
Свои замечательные стихи 1925 года Есенин писал в тот единственный час, когда был человеком. Он писал их почти без помарок. Тем не менее они были безукоризненны даже по форме, более изощренной, чем когда-либо. Я говорю – изощренной, понимая под этим лиричность, точность, предельную простоту при своеобразии. Это было подлинное чудо!”[1426].
В действительности дело обстояло не совсем так, как рассказывает Мариенгоф, ведь об этом периоде жизни Есенина мемуарист мог судить только с чужих слов. Но и факты, сообщаемые непосредственным свидетелем тогдашнего есенинского быта, В. Наседкиным, удивляют немногим меньше, чем домыслы Мариенгофа: “В первый и во второй день после запойной полунедели до обеда Есенин обыкновенно писал или читал. Писал он много, случалось до 8 [!] стихотворений сразу. “Сказка о пастушонке Пете” написана им за одну ночь” [1427]. Так творчество волшебным образом действовало на Есенина, но только до второй полунедели.
Ради чего поэт вводил себя в состояние “мистера Хайда”? Внимательный читатель нашей книги сможет и сам сформулировать ответ на данный вопрос. Мы же на этот раз передоверим ответ хорошо знавшему Есенина Рюрику Ивневу: “Он сжигал свою жизнь для того, чтобы видеть себя в огне самосожжения и петь певучее и убедительнее. Про него можно сказать, не рискуя впасть в преувеличение, что он сознательно приносил себя в жертву своему творчеству. Жег, коверкал, сжигал себя для того, “чтобы ярче гореть””[1428]. Ивнев взял в кавычки слова самого Есенина из его стихотворения 1923 года “Мне осталась одна забава…”:
И похабничал я и скандалилДля того, чтобы ярче гореть.
Стихи были целью, но они, как мы уже видели по мемуарам Спасского, были и главным средством, тем самым благим “зельем”, с помощью которого Есенин возвращал себе человеческий облик после принятия губительного “зелья” – алкоголя. Вспоминает Анна Берзинь: “Сергей Александрович знал очень хорошо, что чтением стихов он просто обезоруживал человека, и потому всякий раз, когда были причины на него не только сердиться, но даже гневаться, он входил в квартиру, будто ничего не произошло, и с места в карьер сообщал, что он написал новые стихи, или просто начинал читать свои старые стихи. Гнев проходил, испарялся, он считал себя амнистированным”[1429].
До поры до времени Есенину казалось, что он всегда сможет управлять собой и в нужный момент превращаться из “похабника и скандалиста” в благообразного члена общества. Однако (напомним финал повести Стивенсона в пересказе К. Бальмонта) “<в> конце концов зелье обмануло” и “он не мог превратиться из мистера Хайда в д-ра Джекиля”[1430].
Непрекращавшаяся смена личин (Джекил – Хайд – Джекил – снова Хайд – снова Джекил) определяла общую линию поведения Есенина в последние годы его жизни.
Резкая переменчивость характерна, например, для родственных и дружеских отношений поэта.
Так, по многим воспоминаниям, он с неизменной нежностью говорил о своих детях, чьи фотографии всегда хранились в нагрудном кармане его пиджака. “…Только детей своих люблю, – признавался Есенин в доверительном разговоре с Р. Гулем незадолго до своего возвращения в Москву. – Дочь у меня хорошая… блондинка, топнет ножкой и кричит: я – Есенина!.. Вот какая у меня дочь… Мне бы к детям <…>, а я вот полтора года мотаюсь по этим треклятым заграницам…”[1431]. Тогда же корреспондент одной из берлинских газет записал есенинские прочувствованные слова: “Я еду в Россию повидать двух моих детей от прежней жены <…> Я не видел их с тех пор, как Айседора увезла меня из моей России. Меня обуревают отцовские чувства. Я еду в Москву обнять своих отпрысков. Я все же отец”.
- Неоконченный роман в письмах. Книгоиздательство Константина Фёдоровича Некрасова 1911-1916 годы - Ирина Вениаминовна Ваганова - Культурология
- История искусства всех времён и народов Том 1 - Карл Вёрман - Культурология
- Певец империи и свободы - Георгий Федотов - Культурология
- Сквозь слезы. Русская эмоциональная культура - Константин Анатольевич Богданов - Культурология / Публицистика
- Сказания о белых камнях - Сергей Михайлович Голицын - Детская образовательная литература / Культурология
- Джордж Мюллер. Биография - Автор Неизвестен - Биографии и Мемуары / Культурология
- К. С. Петров-Водкин. Жизнь и творчество - Наталия Львовна Адаскина - Культурология
- Модные увлечения блистательного Петербурга. Кумиры. Рекорды. Курьезы - Сергей Евгеньевич Глезеров - История / Культурология
- Творчество А.С. Пушкина в контексте христианской аксиологии - Наталья Жилина - Культурология
- Карфаген. Летопись легендарного города-государства с основания до гибели - Жильбер Пикар - Культурология