Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прикованный и завороженный, тянешься за этим чудесным пятном, и нет сил оторваться от него.
Я люблю ходить по улицам города в такие ночи, когда природа буйствует.
Вот в одну такую на редкость вьюжную, зимнюю ночь мне и привиделось светлое пятно; оно росло, становилось огромным. Оно волновало и влекло. За этим огромным мне мыслились Двенадцать и Христос.
Этот рассказ я слышал из уст А. А. Блока 12 августа 1918 года, в тот день, когда показывал ему эскизы рисунков к поэме.
Виктор Борисович Шкловский (1893–1984), литературовед, критик:
Христос для многих из нас неприемлем, но для Блока это было слово с содержанием. С некоторым удивлением он сам относился к концу этой поэмы, но всегда настаивал, что именно так получилось. Вещь имеет как бы эпиграф сзади, она разгадывается в конце неожиданно. Блок говорил: «Мне тоже не нравится конец „Двенадцати“. Я хотел бы, чтобы этот конец был иной. Когда я кончил, я сам удивился: почему же Христос? Неужели Христос? Но чем больше я вглядывался, тем явственнее я видел Христа».
Юрий Павлович Анненков:
После «Двенадцати» и «Скифов» (обе вещи были написаны в январе 1918 года) Блок, как поэт, замолчал. В конце июня 1920 года он сам сказал о себе:
«Писать стихи забывший Блок».
Поэма «Двенадцать», однако, успела пробить брешь в широкую толпу, ту толпу, которая никогда раньше Блока не читала. Поэму «Двенадцать» эта толпа опознала по слуху, как родственную ей по своей словесной конструкции, словесной фонетике, которую вряд ли можно было тогда назвать «книжной» и которая скорее приближалась к частушечной форме. ‹…›
Несмотря на наступившее творческое молчание поэта, его популярность, благодаря «уличной» фонетике «Двенадцати», росла со дня на день.
Корнелий Люцианович Зелинский (1896–1970), литературный критик:
Ранней осенью 1918 года я встретил на Невском проспекте Александра Блока. Поэт стоял перед витриной продовольственного магазина, за стеклами которой висели две бумажные полосы. На них были ярко оттиснуты слова: на одной – «Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем», а на другой – «Революцьонный держите шаг! неугомонный не дремлет враг!» Под каждой из этих строк стояла подпись: «Александр Блок». Поэт смотрел на эти слова, словно не узнавая их, круглыми спокойно-тревожными глазами, взор которых для меня всегда был полон содержания, привлекавшего к себе, но трудно объяснимого. ‹…›
Я рассказал Блоку, что мы, несколько товарищей – филологов и медиков, – после Октябрьской революции сразу решили предложить свою помощь большевистским Советам, потому что революция это и есть сама поэзия. Именно поэзия, превратившаяся в народное действо. «Пусть день далек – у нас все те ж заветы юношам и девам…» Не вы ли писали в «Ямбах»: «Народ – венец земного цвета?»
Блок улыбнулся.
– Признаюсь, для нас радость и неожиданность, что и вы вошли в борьбу, – по-мальчишески самоуверенно продолжал я, показывая на плакаты за витриной.
– Да, – смутился Блок, – но в поэме эти слова у меня произносят или думают красногвардейцы. Эти призывы не прямо же от моего имени написаны.
Поэт будто с укоризной посмотрел на меня.
Нина Ивановна Гаген-Торн (1900–1986), этнограф, поэт, мемуарист:
Я хочу записать последнее цельное впечатление от Блока в Вольфиле. Было назначено на очередном заседании чтение поэмы «Двенадцать», кажется, еще до печатания. Знали об этом без афиш и пришли очень многие. Полон был молодежью вольфильский зал заседаний. Сидели на стульях, на подоконниках, на ковре. Александр Александрович вошел вместе с Любовью Дмитриевной. Очень прямой, строгий, он сделал общий поклон и прошел к столу президиума. ‹…› Сказал четким и глуховатым голосом, повернув к сидевшим затененное, почти в силуэт, лицо: «Я не умею читать „Двенадцать“. По-моему, единственный человек, хорошо читающий эту вещь, – Любовь Дмитриевна. Вот она нам и прочтет сегодня». Он сел к столу, положив на руку кудрявую голову.
Я в первый раз видела тогда Любовь Дмитриевну и жадно всматривалась в ту, за которой стояла тень Прекрасной Дамы. Она была высока, статна, мясиста. Гладкое темное платье облегало тяжелое, плотного мяса, тело. Не толщина, а плотность мяса ощущалась в обнаженных руках, в движении бедер, в ярких и крупных губах. Росчерк бровей, тяжелые рыжеватые волосы усугубляли обилие плоти. Она обвела всех спокойно-светлыми глазами и, как-то вскинув руки, стала говорить стихи. Что видел Блок в ее чтении? Не знаю. Я увидела – лихость. Вот Катька, которая
Гетры серые носила,Шоколад Миньон жрала,С юнкерьем гулять ходила –С солдатьем теперь пошла.
Да, это она передала: силу и грубость любви к «толстоморденькой» Катьке почувствовать можно, но ни вьюги, ни черной ночи, ни пафоса борьбы с гибнувшим миром – не вышло. Не шагали люди во имя Встающего, не завывал все сметающий ветер, хотя она и гремела голосом, передавая его.
Она кончила. Помолчала. Потом аплодировали. По-моему, из любви к Блоку, не из-за чтения поэмы – она не открылась при чтении.
Николай Корнеевич Чуковский:
Помню ‹…› чтение блоковских «Двенадцати» – тоже году в двадцатом. Читал не Блок, а его жена Любовь Дмитриевна, Блок же только присутствовал на эстраде. На этот раз там стоял столик, ничем не покрытый, Любовь Дмитриевна находилась позади столика, а Блок сидел сбоку на стуле, печально опустив голову и обратив к публике свой профиль. Любовь Дмитриевна читала шумно, театрально, с завыванием, то садилась, то вскакивала. На эстраде она казалась громоздкой и даже неуклюжей. Ее обнаженные до плеч полные желтоватые руки метались из стороны в сторону. Блок молчал. Мне тогда казалось, что слушать ее ему было неприятно и стыдно.
Вильгельм Александрович Зоргенфрей:
«…на память о страшном годе» – написал Блок на моем экземпляре «Двенадцати», а весною этого года перебирая вместе со мною возможные названия для моей книги, сказал уверенно: «Следующий сборник (после «Седого утра»), куда войдут «Двенадцать» и «Скифы», я назову «Черный день».
Георгий Петрович Блок:
– «Двенадцать» – какие бы они ни были – это лучшее, что я написал. Потому что тогда я жил современностью. Это продолжалось до весны 1918 года. А когда началась Красная Армия и социалистическое строительство (он как будто поставил в кавычки эти последние слова), я больше не мог. И с тех пор не пишу.
1919. Ночь в ЧК
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Гоголь без глянца - Павел Фокин - Биографии и Мемуары
- Гений кривомыслия. Рене Декарт и французская словесность Великого Века - Сергей Владимирович Фокин - Биографии и Мемуары / Науки: разное
- Гумилев без глянца - Павел Фокин - Биографии и Мемуары
- Лермонтов без глянца - Павел Фокин - Биографии и Мемуары
- Булгаков без глянца - Павел Фокин - Биографии и Мемуары
- Достоевский без глянца - Павел Фокин - Биографии и Мемуары
- Хроника рядового разведчика. Фронтовая разведка в годы Великой Отечественной войны. 1943–1945 гг. - Евгений Фокин - Биографии и Мемуары
- Хроника рядового разведчика. - Евгений Фокин - Биографии и Мемуары
- Письма отца к Блоку - Коллектив авторов - Биографии и Мемуары
- Осажденная Одесса - Илья Азаров - Биографии и Мемуары