Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зори в тропиках короткие, отвесно и быстро поднимается над горизонтом жгуче-оранжевое солнце. И чем ближе оно к зениту, тем больше ощущает он влажное дыхание океана, а на небе, словно иронизируя над страстью Андрея к подводным горам-гигантам, кучевые облака лепятся в горы-колоссы.
Шерохов невольно подстерегает иной раз и вечернюю зарю, в вишневом закате свой праздник. Небо в розовых полупрозрачных кучевых облаках, а ниже плывут темно-фиолетовые воздушные фрегаты, и наивная голубизна утренних вод сменяется к вечеру потемневшими.
Знакомый дирижер, пассатный ветер хозяйничает в Южной Атлантике, дует с восточной части горизонта под углом к экватору.
Когда-то Андрей пытался занести в дневник, как видятся цвета океана, какие приключения света наблюдал он в небе и волнах. Но однажды признал себя пасом. Нет, не от пассатов родилось словечко, он же и вправду спасовал перед тем, что никаким словом и не ухватишь. Выполосканный ветрами, удивленно вглядывался в нависшее, близко набитое звездами небо, готов был совершить гигантский прыжок к нему, но хотелось увлечь с собою Наташу. Много лет назад иногда, выбравшись на денек в Звенигород, бродили, ошалелые, вдоль реки и строили планы, как бы им уйти в экспедицию вместе. Наташа твердила: «Историческая география имеет свой нрав, я ж должна увидеть места, где действовали мои герои».
Тут, в ночной Атлантике, Шерохов, тоскуя по Наташе, вспомнил и Амо, разлученного с Ярославой. Московское сочувствие не шло в сравнение с тем, какое испытывал Андрей к младшему другу здесь, на судне, среди океана. Припомнилась даже интонация, когда Амо словно выкликал свою Яру. Говорил, как не хватает ее присутствия. А могла б она делать эскизы к его спектаклям, — в рождении будущего мимического театра Гибаров и не сомневался.
И шутил, как бы она рисовала современные миниатюры о житии и мытарствах великих мимов — Эрга, Барро да и еще того клоуна-мима, о ком Амо думал куда как скромнее. Но все же, пусть и смеясь, видел такую историю о себе «в картинках с короткими текстами».
Тоскуя по рукам ее, голосу, он вроде б приманивал Яру. То вспоминал ее словцо, поступок, суждение, часто приносил ее рисунки, радовался, когда Наташа и Андрей подолгу рассматривали их, а складывая в папку, грустновато приговаривал: «Вот она и навестила нас, ей-то нипочем расстояния…»
И теперь Андрею думалось: если не случится непредвиденного и какой-либо роковой штуковины, к Наташе он вернется, а Амо обречен на всю жизнь — врозь.
Отсюда, из атлантической ночи, где воображение вырывалось на простор — во весь зримый и незримый океан, где мерила переставали быть измерениями, так обширны они оказывались изначально, слышалась не только грустно-шутливая исповедь Амо. Сюда доходила его истовая, страстная тоска разлученного, быть может, с единственной женщиной, какую ему, слывущему Дон-Жуаном, довелось полюбить.
Он по-своему стремился служить ей рыцарственно, сам вырубал в жизни ступени, по каким ему надо было подниматься к ней.
Андрей не умел, не хотел, да и боялся с кем бы то ни было говорить о Наташе, оставалось в его отношении к ней нечто затаенное, три десятилетия ничего не разграбили, не преуменьшили. Но и с нею самой лишь изредка заговаривал о тоске своей, когда приходилось подолгу разлучаться, мотаясь на другом краю вселенной.
Тут, в океане, он особенно остро ощущал, как тонка, как коротка нить одной человеческой, его, Андреевой, жизни. Потому разлука вроде б и грех.
Она, та нить, ведь еще и прожигалась — вон тогда, в воздухе, над так и не увиденным воочию Гданьском. Но и обгоревшая не прервалась. Здесь, когда и рядом никого нет, кроме вахтенных, даже капитан отдыхает, скрывать от себя нечего: обожженное и теперь дает знать о себе, и хотя тихо, только живое тело судна вибрирует под ногами, внезапно все ослепляюще ясно надвигается вновь, ведь ночи даны не только для отдыха, но и для испытаний…
Весной сорок пятого немецкие асы в три пулеметных горла, в три пылающих трассы пригвождали к небесному кресту его, Андрея, тогда штурмана, и пилота Комарницкого, сидевшего за штурвалом дымящегося самолета.
На хлипкой машине, уже подожженной, уже с убитым стрелком, он каким-то диким образом сразу выпал из люка не то в Балтику, не то в землю ушел, с крест-накрест изрешеченным стрелком-радистом Колей, на том уже горящем самолете они опять и опять полупогибали и полувоскресали.
Налетая с взвывами, леденящими кровь, расстреливали двух еще живых три «мессера». Кромсали они ту нить его, но вот окончательно она не обрывалась.
С тех пор, уже сам не замечая, иной раз внезапно прижмуривается, как от вспышки, голова неловко изворачивается, и поднимает он правое плечо. Происходит такое молниеносно, но теперь все чаще и чаще, без длинных интервалов. И ниточка утончается.
Недавно перед рейсом, после ученого совета, где Эрик и присные осыпали его градом предвзятых вопросов, стараясь поставить под сомнение целесообразность экспедиции, Слупский подошел к Андрею и спросил с деланным участием:
— А что, контузия крепко прижимает? Хорошо еще не перекашивает напрочь, верно?
Он смолчал, следя за собою, чтобы вдруг опять его не повело, сжал кисти рук и приказал себе:
«Держись ты, дурачина! Не показывай им…»
А то нить вытягивается на немыслимые расстояния — на двадцать тысяч миль, расстояние разлуки. Она меж ним — его глазами и Наташиной полуулыбкой — тончайшая-претончайшая.
Тревога выкаблучивает свое на этой нити: какой груз тянет на себе Наташа, хлопоты о нем, о детях, о доме, громоздком, деревянном, требующем ухода. Ее изыскания. Страхи за него, за урон, наносимый преследованиями набирающего вес Слупского.
Перед отъездом сказала:
«Неверно, будто не так страшен черт, как его малюют. Но особенно страшен ехидный бес, не дающий намалевать свое подлинное обличие».
Теперь рейс длился уже три месяца, судно ушло из Калининграда еще раньше, он поджидал «Петра Митурича» в Нью-Йорке, успев прожить в городе до прихода океанографа сутки и слетал в Вашингтон, встречался с давними коллегами, друзьями, с кем ходил на буровом гиганте «Гломар Челленджер-2» или участвовал в составлении атласов.
Вместе с Дирком Хореном, — а с ним бок о бок он прожил долгий год, когда по приглашению Юинга работал под Нью-Йорком, в Ламонтской геологической обсерватории, — успел заглянуть в Моргановскую библиотеку. Давно хотелось повнимательнее рассмотреть древнюю Библию, гуттенберговскую, и Евангелие из Фаюма, и уже знал — в Москве будет подробно рассказывать Амо об их украшениях, миниатюрах, разделяя пристрастие друга.
Ранним утром, — он ехал на аэродром, чтобы лететь в Вашингтон, — стоял туман, а потом в разрыве меж туч выглянуло заспанное солнце, увидел на полях чаек и розовеющее небо — американскую зарю. Вечером в Вашингтоне друзья повели его в концерт. Он слушал «Маленькую ночную серенаду» Моцарта и его же концерт для кларнета с оркестром. На следующее утро уже вернулся в Нью-Йорк и в порту, на восемьдесят восьмом пирсе, любовался швартовкой «Петра Митурича». Даже если бы он и не знал, что капитаном пошел Ветлин, об этом догадался б, глядя на то, как судно подходит к причалу.
А уже через день, едва вышли на абиссальную равнину, готовились к работе с «пушкой» для простреливания, измерения глубин. Вспомнилось, как Амо влюбился в слово «абисос» — бездна, услышанное от Наташи. Ей, как и самому Андрею, нравилась жадная пытливость молодого друга, тот старался вникать во все, чем жили они сами.
Оставила свою царапину и первая серьезная досада в рейсе: эту самую пушку спускали с хилой, слабосильной гидрологической лебедки восемь часов кряду. Все те же хронические болезни научной оснастки, против которых поднимал свой, казалось бы, достаточно сильный голос его друг, архитектор-конструктор Глеб Урванцев.
Опять по возвращении будет заклинать и Шерохов своего директора Конькова не экономить на технике. А тот сошлется на обтекаемые, чуть ли не извечные «объективные обстоятельства».
Каждое утро приходилось вставать на час раньше, так как по ночам переводили часы на час вперед.
Пересекли в последний февральский день, в ослепительной голубизне, Колумбовы широты.
Постепенно втянулся в ночные работы: спускали, поднимали трубки, драги. Произошла встреча с первыми рифтовыми грядами. И в этот напряженный момент капитан попросил Андрея встретиться с командой судна и рассказать ей, в чем суть экспедиции, дать представление о срединно-океанических хребтах, как проходят они через центральные зоны всех океанов и как в осевых частях хребтов этих лежат рифтовые зоны. Шерохов полушутя-полусерьезно возразил:
— Наверняка, Василий Михайлович, вы-то уж так вникли в нашу сложную материю и сами сможете популярно изъяснить, как и что деется под нами?! Ну, а споры, разноголосье ученых вряд ли кого и затронут.
- Из моих летописей - Василий Казанский - Советская классическая проза
- Том 2. Брат океана. Живая вода - Алексей Кожевников - Советская классическая проза
- Нагрудный знак «OST» (сборник) - Виталий Сёмин - Советская классическая проза
- Красные и белые. На краю океана - Андрей Игнатьевич Алдан-Семенов - Историческая проза / Советская классическая проза
- Белогрудка - Виктор Астафьев - Советская классическая проза
- Какой простор! Книга вторая: Бытие - Сергей Александрович Борзенко - О войне / Советская классическая проза
- Батальоны просят огня (редакция №1) - Юрий Бондарев - Советская классическая проза
- Жить и помнить - Иван Свистунов - Советская классическая проза
- Глаза земли. Корабельная чаща - Михаил Пришвин - Советская классическая проза
- Товарищ Кисляков(Три пары шёлковых чулков) - Пантелеймон Романов - Советская классическая проза