Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наш хозяин покладист и тороват, он ведет нас к обрыву над речкой, над лугом, мимо сельского кладбища на бугорке, по траве, сплошь усыпанной ягодой и ромашкой да степными гвоздичками. Густая трава, как зеленые русалочьи волосы, влажно путается в ногах, вот по щиколотку, вот по пояс, а цветов, а цветов… Мы бежим уже лугом, широким, покатым, почти как на крыльях; воздух свеж и слегка холодит, пахнет мятой, полынью, золотящейся дикой рябинкой.
А хозяин наш все приговаривает:
— Это что… Это что… Вот до леса дойдем, там увидите…
Слева серым крылом нас опять накрывает дождь: шумный, быстрый и частый, так что сразу же все промокли, а весело, хочется петь и смеяться. Все нам дарит хозяин: и луг, и цветы, и летящую с неба прохладную влагу.
И вдруг — предзакатное — на какое-то краткое время снова глянуло солнце. И над нами, над лугом, над самою нашею головою, как в кино — да, такое, наверно, возможно лишь только в кино, — одна над другой две огромные яркие радуги, как цветные ворота. Мы кричим все:
— На счастье, на счастье!
И хозяин, кланяясь нам, говорит:
— Ну, пожалуйста, теперь в дом…
И мы входим в село по цветущему лугу сквозь цветные, двойные, дрожащие в небе ворота, где-то прямо под аркой, изогнувшейся круто. И я втайне, хотя и счастливая, суеверно загадываю в самом деле «на счастье». Ведь не каждый же день тебе дарят две радуги!
В те же дни нам был сделан и еще один царский подарок. Шли мы полем, извечно простым и извечно красивым ржаным русским полем, с васильками во ржи, по тропинке, проложенной поперек борозды: есть такая привычка у русского человека — ходить напрямки, хотя бы и по колдобинам, по разъезженной глине. После вчерашней непогоды тропинка была кое-где влажноватой, кое-где даже мокрой, осклизлой, солнце жарило сверху каким-то особенным жаром, выполняло задание за два дня, и мы сразу же с непривычки запарились, притомились.
Может быть, поэтому, а возможно, и оттого, что действительно лес на холмах впереди был прекрасен, но только, увидя высокие красные сосны и ели, и мелкий осинничек, и березки, мы как-то невольно ускорили шаг. Вот она, голубая, зеленая и золотая прохлада! Вот он, терпкий, мучительный запах хвои, почему-то всегда напоминающий мне войну и землянки под Витебском, ледяные, с сочащейся под ногами подпочвенной ржавой водой, с гулом выстрелов и разрывами жестко хлопавших мин.
Нет, тот запах был траурный, безнадежный, а этот — смолистый, бодрящий, живой! Здесь, на взгорках, все сухо, ветер ласково треплет одежду и волосы, освежает, неся в себе ароматы цветов, серых мхов, прошлогодней листвы и чего-то медвяного, но не меда.
Мы взбегаем по вырубке на бугор с одинокими соснами и все разом на миг замираем. Весь бугор, все полянки под соснами красные. От земляники. Здесь нельзя сделать шагу, чтобы не наступить на десятки, на сотни висящих, как алые капельки, ягод. И мы падаем в эти алые росы, в траву, чтобы прямо губами снимать эти ягодки с веточек, пить душистый, земной, сладкий сок. Так вот отчего так сладко дышал жаркий ветер, неся запахи меда!
Мы уже утолили свою первую жажду; мы уже собираем землянику в платочки, в огромные, свернутые, как зеленые раковины, лопушиные листья, а поляна по-прежнему красная, алая, необоримая. Вот и солнце печет все сильней и сильней, но нет силы уйти от не виданного еще мной никогда изобилия ягод.
— Ну вот… Я же вам говорил, — улыбается наш хозяин. Он, видимо, тоже доволен: хотя земляничная эта поляна и для него самого неожиданность, он не думал найти здесь таких ранних ягод, а главное, столь обильных.
Возвращаемся мы домой тем же полем и той же тропинкой во ржи, утомленные, разморенные солнцем и как будто бы даже подавленные щедротами русской природы: двойной радугой, этим полем с колосьями и васильками, лесными полянами с земляникой. И я думаю о большом человеческом счастье дарить.
Как я рада была бы подарить тебе нежный запах персидской сирени, разросшейся по оврагу в Воронеже, возле дома моей бабушки Аносовой, да нет ни сирени, ни дома в Воронеже, и бабушка умерла. Как я рада была бы тебе подарить блеск степных ковылей, да нет ковыля на распаханных землях, как нет ни тюльпанов в степи, ни пунцовых и алых диких маков, ни ирисов по оврагам… Ты не знаешь, как пахнут воронежские фиалки. Я хотела бы подарить тебе это доброе знание, да ведь и дороги забыты на родину, в зеленые сны моей юности, где я когда-то ходила по душистым коврам из синих подснежников и лиловых фиалок.
Ты, наверное, не знаешь, как кричит водолюб, как недвижно стоят над прудом одноногие цапли, как красива аллея из старых вязов поздней осенью, когда она — на ветру — вся сквозная, и сердитое золото палых листьев металлически шелестит под ногами. Только как подарить тебе это все, чего я и сама не имею?!
В той же самой деревне довелось мне заполнять одну шуточную анкету в сорок с лишним вопросов. И там было все: ваш любимый цветок, ваш любимый писатель, ваше любимое домашнее животное и так далее. В общем, целая энциклопедия привязанностей и симпатий моей души, вся ее подноготная от рождения и до нынешних дней.
И конечно, любимый цветок была ромашка. И конечно, любимым животным была лошадь. Хотя их, любимых, у меня все же трое: лошадь, собака и кошка. Но лошадь всегда впереди, ей особое, главное место в моей биографии, в моих нежных чувствах.
Еще было спрошено о любимом мной дереве. И я, к удивлению хозяина, выбрала лох. Не березу, не яблоню и не дуб, а вот это не всем, вероятно, известное деревцо, серебристое, все дрожащее от малейшего дуновения ветра, в длинных острых колючках. В конце мая — в начале июня желтоватые, блеклые, очень мелкие цветки этого дерева, похожие на золотые, душистые звезды, пахнут медом, каким-то таинственным ароматом, тягучим и горьким, и вся крона, гудящая пчелами, серебрится, как светлое, легкое облако. Там, в зеленом раю моей юности, в Каменной степи, все посадки были обсажены по краям лохом (в Средней Азии это дерево называют джида), и я помню его и цветущим, и голым, и в маленьких серебристых плодах, очень терпких, морщинистых, чуть мучнистых и совсем не мясистых, а кожистых, но достаточно сладких, чтобы мы повисали на дереве, цепляясь одеждой, обдирая все руки об острые, слегка выставленные под листвою шипы.
Лох всегда был со мною. Он рос и в Воронеже, в сквере, на площади Павших борцов. Он рос у отца на Кубани, в болотистых, ржавых посадках по дороге к реке, и мы всякий раз, возвращаясь с купания, любовались его пышной серебряной кроной, вдыхали волшебный его аромат. Я встретила лох даже в Марьине осенью. Он стоял, старый друг, на окраине леса перед ярко-зеленой, цветистой лужайкой и, казалось, меня не узнавал, без единого плодика, весь сухой и колючий…
Может быть, за колючесть я его и люблю?
Светлый облик его ни с чем не сравнится. Весь корявый и замкнутый, недоступный, он, наверное, рожден только лишь для степей с этим узким листом, с этим маленьким — крестиком — желтым цветком, со своим ароматом, чем-то схожий по первому впечатлению с круглым, жестким, корявым, колючим шаром осеннего перекати-поля — почти родственник, брат, только лишь не несется по ветру.
Серебристый ковыль, серебристые листья лоха, серебристые, чуть розовые веточки гонимых по ветру пушистых шаров под безрадостным, серым, насупленным небом…
Пункт пятнадцатый: ваше любимое дерево?
Лох.
После странствий по свету приятно опять возвратиться в родительский дом! Он, конечно, мне еще незнаком, и дорога к нему пока неизвестна, но в письме все рассказано точно: где нужно сойти с поезда, а где пересесть на автобус, как попасть до заката вечернего солнца к реке, к перевозчику, не опоздать бы, потому что горячее южное солнце но горит до полуночи на небе стоячим пожаром, как где-нибудь под Москвой, освещая и землю, и воду, и каждую тропку, а тотчас как будто бы прячется в черную яму — и весь свет, вся земля выключаются сразу: за каких-нибудь десять — пятнадцать минут на поля, на станицы, на реку, на ветлы здесь валится ночь, и всякая жизнь прекращается до утра, закрываются форточки, окна и двери, на тропинках, под окнами, занимают посты кобели, и уже никуда не пройдешь, не проедешь…
Я тряслась не в автобусе, а, как всегда, как привычнее, на попутных, и все эти подробности меня как-то нервно тревожили: ждать-то будут автобус, а он прибывает значительно позже той самой минуты, когда солнце спрячется в свою черную яму, значит, ахи и охи, и где я найду перевозчика, если тоже приеду позднее заката, и как отыскать в темноте паром, он за пять километров от дома, значит, пять километров туда, пять обратно, пешком, вдоль реки по тропинке, а в чащобах кустарников да в высокой траве вдоль этой тропинки, быть может, гнездятся и жабы, и змеи…
Пыль пушистым хвостом отлетает от нашей машины и косо ложится на придорожные травы. Справа, слева равнина, как стол, ни единого холмика, ни оврага, ни кустика. Но вот в вечереющем воздухе блеск воды за грядой тополей, протянувшихся в небо, подобно каким-то зеленым снарядам, узким, хищным и длинным, — это карты засеянных рисом полей, паутина каналов, главный ствол с деревянным мостом; мы промчались по ссохшимся доскам моста, словно гром с перекатом и грохотом, и встали как вкопанные — шофер с мятым, ржавым ведром поплелся к арыку. А солнце все ниже…
- Линия фронта прочерчивает небо - Нгуен Тхи - О войне
- Мариуполь - Максим Юрьевич Фомин - О войне / Периодические издания
- НЕ МОЯ ВОЙНА - Вячеслав Миронов - О войне
- Ангел зимней войны - Рой Якобсен - О войне
- История одного дня. Повести и рассказы венгерских писателей - Иштван Фекете - О войне
- Развесёлые статьи и юморески на любой вкус - Андрей Арсланович Мансуров - Историческая проза / О войне / Периодические издания / Прочий юмор
- Я знаю ночь - Виктор Васильевич Шутов - О войне / Советская классическая проза
- Корабли-призраки. Подвиг и трагедия арктических конвоев Второй мировой - Уильям Жеру - История / О войне
- Легенда советской разведки - Н. Кузнецов - Теодор Гладков - О войне
- Серебряные звезды - Тадеуш Шиманьский - О войне