Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И даже Виласа, когда Педро показал ему малышку, спящую среди кружев в колыбели, умилился до слез и, приложив руку к сердцу, объявил, что сеньор Афонсо да Майа — упрямец!
— Тем хуже для него! Не пожелать видеть такого ангелочка! — отвечала Мария, кокетливо поправляя перед зеркалом цветок в волосах. — А мы и без него обойдемся…
И обошлись. В октябре, когда девочке исполнился год, в Арройосе, в роскошно обставленном доме, который они теперь занимали целиком, был дан пышный бал. И все дамы, что в прежние времена выказывали притворный ужас при виде «работорговки», — даже сама дона Мария да Гама, некогда закрывавшаяся от нее веером, — все явились, как одна, в бальных туалетах и с льстивыми любезностями на устах; они спешили расцеловать хозяйку, называли ее «дорогой», восхищались гирляндами камелий, обрамлявшими зеркала стоимостью в четыреста тысяч реалов, и наслаждались мороженым.
Молодые стали жить весело и расточительно: в их шумных празднествах, как выразился Аленкар, сделавшийся к тому времени другом дома и верным рыцарем мадам, «таилось нечто утонченно-вакхическое — наподобие поэм Байрона». И в самом деле, их soirees[1] были самыми веселыми в Лиссабоне: в час ночи ужин с шампанским; сражения за карточными столами, живые картины, в которых хозяйка дома блистала красотой, то облаченная в хитон Прекрасной Елены, то в пышно-траурном восточном одеянии Юдифи. Когда собирались близкие друзья, Мария позволяла себе надушенную пахитоску. А в бильярдной собравшиеся гости не раз награждали ее аплодисментами за отвагу во французском карамболе с доном Жоаном да Кунья, первым кием эпохи.
И среди этого вечного праздника, овеянного романтизмом Нового Возрождения, всегда можно было видеть старика Монфорте, с огромным белым галстуком: он, заложив руки за спину, незаметно переходил из одного угла в другой или жался к оконным проемам, показываясь лишь в случае, если требовалось поправить в канделябре затрещавшую свечу, однако его полный восхищения старческий взор неотступно следовал за дочерью.
Никогда Мария не была так хороша, как в ту пору. Материнство придало ее красоте еще больший блеск, и она сияла в залах Арройоса подобно белокурой Юноне, ослепляя бриллиантами, молочной белизной обнаженных рук и плеч, шурша шелками. Недаром, желая, подобно дамам Возрождения, обзавестись цветком-символом, она выбрала для себя королевский тюльпан, пламенеющий и пышный.
В Лиссабоне не уставали говорить о ее роскошных апартаментах, о постельном белье тончайшего полотна, о кружевах, стоивших целое состояние!.. Но Мария могла позволить себе сорить деньгами: муж ее был богат, и она, не задумываясь, разоряла и его, и старика Монфорте…
Разумеется, все друзья Педро были от его жены без ума. Аленкар, тот повсюду громогласно провозглашал себя ее «рыцарем и поэтом». Он почти не покидал Арройоса, за семейным столом для него всегда ставили прибор, он прохаживался по комнатам, роняя звучные фразы, и принимал меланхолические позы на диванах и кушетках. Аленкар собирался посвятить Марии (и надо было слышать его томный, жалобный голос и видеть роковой затуманенный взор, когда он произносил это имя — Мария!) свою поэму, о которой столько ходило слухов и которую так ждали, — «Цветок страдания», И все цитировали строфы из нее, написанные в модном для того времени напевном ритме:
Я увидел тебя в разукрашенной зале;белокурые локоны в вальсе взлетали…
Страсть Аленкара была платонической, но другие поклонники Марии, и, увы, не один, уже отваживались на дерзкие признания в голубом будуаре, где Мария ежедневно, в три часа дня, принимала близких друзей; впрочем, все ее приятельницы, даже самые неверные, уверяли, что она никого не удостаивала никакими милостями, разве лишь розой из букета или ласково-рассеянным взглядом под прикрытием веера. Однако Педро вновь временами начал погружаться в меланхолию. Не то чтобы он ревновал, но порой его охватывало отвращение к этому роскошно-праздному существованию, и он еле удерживался от властного желания выставить за порог всех этих «друзей дома», жадно круживших возле обнаженных плеч его жены.
В такие минуты он искал уединения и сидел, кусая в ярости кончик сигары: в душе его бушевала буря чувств, горестных и неопределимых словами…
Мария сразу догадывалась по лицу мужа, что «нашли тучки», как она выражалась. Тогда она спешила к нему и, взяв его за руки, настойчиво и властно допытывалась?
— Что с тобой, любовь моя? Ты сердишься?
— Нет, нет, я не сержусь…
— Тогда посмотри на меня!..
И ее полуобнаженная грудь прижималась к его груди, а руки заключали его в крепкое и жаркое объятие; потом, не отрывая от него нежного взора, она протягивала ему губы. Педро приникал к ним долгим поцелуем и чувствовал себя полностью утешенным.
Все это время Афонсо да Майа не покидал тенистых кущ Санта-Олавии, погребенный там, словно в склепе. В Арройосе о нем не говорили — пусть «изверг» пожинает плоды своего упрямства. Один Педро порой осведомлялся у Виласы, как поживает отец. Ответы Виласы приводили Марию в бешенство: отец живет прекрасно, у него превосходный повар-француз, в Санта-Олавии бывает множество гостей — Секейра, Андре да Эга, дон Диого Коутиньо…
— Этот вздорный старик думает только о себе! — гневно жаловалась она папаше Монфорте.
Но старый работорговец лишь потирал руки, радуясь тому, что Афонсо да Майа счастлив в Санта-Олавии, поскольку Монфорте трепетал при одной мысли о встрече здесь, в Арройосе, лицом к лицу с этим суровым фидалго, чья жизнь была столь безупречна.
Вскоре у Марии родился сын; однако радость, царившая в доме, была смущена тревогой Педро об отце, вынужденном доживать свой век в одиночестве на берегу Доуро. Он заговорил с Марией о своем желании помириться с отцом, надеясь, что сейчас ее, ослабевшую после родов, легче будет разжалобить. И был вне себя от счастья, когда Мария, немного подумав, сказала:
— Я была бы рада видеть его в нашем доме…
Педро, взволнованный столь неожиданным для него согласием жены, вознамерился тут же отправиться в Санта-Олавию. Но Мария полагала, что лучше поступить иначе: Афонсо, по словам Виласы, должен вскоре возвратиться в Бенфику; и тогда она явится туда с малышом, одетая во все черное, и, пав к ногам старика, попросит его благословить внука! Он не сможет отказать ей в этом! Разумеется, не сможет. Педро уверился, что замысел сей был внушен Марии ее материнским сердцем.
Чтобы заранее смягчить отца, Педро хотел дать мальчику имя деда. Но тут Мария воспротивилась. Она как раз читала роман о последнем из рода Стюартов, романтическом принце Карле Эдуарде: увлеченная его необычайной судьбой, сочувствуя выпавшим на его долю бедам, она пожелала назвать сына его именем… Карлос Эдуардо да Майа! Подобное имя обещало его обладателю жизнь, полную любовных приключений и героических подвигов!
Но крестины пришлось отложить: Мария заболела ангиной. Болезнь протекала без осложнений, и через две недели Педро уже смог отправиться па охоту в Тожейру, неподалеку от Алмады. Предполагалось, что он пробудет там дня два: охота была затеяна, дабы развлечь некоего итальянца, в ту пору прибывшего в Лиссабон, весьма достойного юношу; его представил Педро секретарь английского посольства, и Педро был совершенно очарован молодым человеком, принадлежавшим, как оказалось, к княжескому роду и бежавшим из Неаполя, где он принимал участие в заговоре против Бурбонов и был приговорен к смерти. Аленкар и дон Жоан Коутиньо также приняли участие в охоте: на рассвете они отбыли в Тожейру.
Тем же вечером Мария обедала у себя в комнате и вдруг услыхала, как у дверей остановился экипаж и громкие взволнованные голоса заполнили лестницу; в туже секунду в комнату вбежал бледный, дрожащий Педро:
— Какое несчастье, Мария! Какое несчастье!
— Господи! Что случилось?
— Я ранил этого юношу, я ранил неаполитанца!..
— Как?!
Глупейшая случайность!.. Когда Педро перемахивал через овраг, его ружье неожиданно выстрелило, и заряд раз — и угодил в неаполитанца! В Тожейре не смогли оказать помощь пострадавшему, и они вернулись в Лиссабон. Разумеется, он, Педро, не мог допустить, чтобы раненого оставили в отеле: он привез его в Арройос и молодого человека уже поместили в зеленой комнате наверху; он распорядился, чтобы позвали врача и двух сиделок для ухода, а он сам будет находиться при нем неотступно…
— А что он?
— О, он ведет себя как истинный герой! Улыбается, говорит, что все это пустяки, но я-то вижу, он бледнее мертвеца. Такой очаровательный юноша! И надо же, чтобы именно я… Господи! Ведь рядом с ним был Аленкар… Я мог бы ранить Аленкара, моего давнего, близкого друга! Потом мы бы сами смеялись над этим. Так нет же, заряд попал в другого, да еще порученного моей опеке…
- Мандарин - Жозе Эса де Кейрош - Классическая проза
- Реликвия - Жозе Эса де Кейрош - Классическая проза
- В «сахарном» вагоне - Лазарь Кармен - Классическая проза
- Ангел западного окна - Густав Майринк - Классическая проза
- Смерть Артемио Круса - Карлос Фуэнтес - Классическая проза
- История жизни бедного человека из Токкенбурга - Ульрих Брекер - Биографии и Мемуары / Классическая проза
- Иметь и не иметь - Эрнест Миллер Хемингуэй - Классическая проза
- Иметь и не иметь - Эрнест Хемингуэй - Классическая проза
- В вагоне - Ги Мопассан - Классическая проза
- Хищники - Гарольд Роббинс - Классическая проза