Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Но так ведь может не остаться писателей…
— И это — верно. Писатели нужны. И не только общественные. Вы, может быть, удивитесь, что это слышите от старого убежденного марксиста, но я, например, сам люблю поваляться на диване и почитать Бальмонта — потребность в красоте есть и у нас, и она, с улучшением экономического положения, все будет расти — и потребность, и красота… Писатели нужны, и мы для них все готовы сделать — дали же вам паек и берем же вашу «Царь-Девицу» — но при условии — как бы сказать? — сдержанности. Как же теперь, после происшедшего, дать ему комнату? Ведь выйдет, что мы его… испугались?
— Дадите?
— Дадим, конечно. Свою бы отдал, чтобы только не произошло — то, что произошло. За него неприятно: подумают — эгоист. А я ведь знаю, что это не эгоизм, что он из-за Блока себе комнаты требует, во имя Блока, Блоку — комнату, Блока любя — и нас любя (потому что он нас все-таки как-то чем-то любит — как и вы) — чтобы опять чего-нибудь не произошло, за что бы нам пришлось отвечать. Но, позвольте, не можем же мы допустить, чтобы писатели на нас… кричали? Это уж (с добрым вопросительным выражением близоруких глаз)… слишком?
Жилье Белому устроил мгновенно, и не страха людского ради, а страха Божия, из уважения к человеку, а также и потому, что вдруг как-то особенно ясно понял, что писателю комната — нужна. Хороший был человек, сердечный человек. Все мог понять и принять — всякое сумасбродство поэта и всякое темнейшее место поэмы, — только ему нужно было хорошо объяснить. Но шуток он не понимал. Когда на одной его вечеринке — праздновали его свежее университетское ректорство — жена одного писателя, с размаху хлопнув его не то по плечу, не то по животу (хлопала кого попало, куда попало — и всегда попадало) — «Да ну их всех, П. С., пускай их домой едут, если спать хотят. А мы с вами здесь — а? — вдвоем — такое разделаем — наедине-то! А?» — он, не поняв шутки: «С удовольствием, но я, собственно, нынче ночью должен еще работать, статью кончать…» На что она: «А уж испугался! Эх ты, Иосиф Прекрасный, хотя ты и Петр, Семенов сын. А все-таки — а, Маринушка? — хороший он, наш Петр Семенович-то? Красавец бы мужчина, если бы не очки, а? И тебе нравится? Впрочем, все они хорошие. Плохих — нет…»
С чем он, ввиду гуманности вывода, а главное поняв, что — пронесло, почтительно и радостно согласился.
Ныне, двенадцать лет спустя, не могу без благодарности вспомнить этого очкастого и усатого ангела-хранителя писателей, ходатая по их земным делам. Когда буду когда-нибудь рассказывать о Блоке, вспомяну его еще.
Это был мой последний московский заочный Белый, изустный Белый, как ни упрощаемый — всегда узнаваемый. Белый легенды, длившейся 1908 год — 1922 год — четырнадцать лет.
Теперь — наша встреча.
II. Встреча
(Geister auf dem Gange)
Drinnen gefangen isl Einer.[139]
Берлин. «Pragerdiele» на Pragerplatz’e. Столик Эренбурга, обрастающий знакомыми и незнакомыми. Оживление издателей, окрыление писателей. Обмен гонорарами и рукописями. (Страх, что и то, и другое скоро падет в цене.) Сижу частью круга, окружающего.
И вдруг через все — через всех — протянутые руки — кудри — сияние: — Вы? Вы? (Он так и не знал, как меня зовут.) Здесь? Как я счастлив! Давно приехали? Навсегда приехали? А за вами, по дороге, не следили? Не было такого… (скашивает глаза)… брюнета? Продвижения за вами брюнета по вагонному ущелью, по вокзальным сталактитовым пространствам… Пристукиванья тросточкой… не было? Заглядывания в купе: «Виноват, ошибся!» И через час опять «виноват», а на третий раз уж вы — ему:
«Виноваты: ошиблись!» Нет? Не было? Вы… хорошо помните, что не было?
— Я очень близорука.
— А он в очках. Да-с. В том-то и суть, что вы, которая не видит, без очков, а он, который видит, — в очках. Угадываете?
— Значит, он тоже ничего не видит.
— Видит. Ибо стекла не для видения, а для видоизменения… видимости. Простые. Или даже — пустые. Вы понимаете этот ужас: пустые стекла, нечаянно ткнешь пальцем — и теплый глаз, как только что очищенное, облупленное подрагивающее крутое яйцо. И такими глазами — вкрутую сваренными — он осмеливается глядеть в ваши: ясные, светлые, с живым зрачком. Удивительной чистоты цвет. Где я такие видел? Когда?
…Почему мы с вами так мало встречались в Москве, так мимолетно? Я все детство о вас слышал, все ваше детство, конечно, — но вы были невидимы. Все ваше детство я слышал о вас. У нас с вами был общий друг: Эллис, он мне всегда рассказывал о вас и о вашей сестре — Асе: Марине и Асе. Но в последнюю минуту, когда нужно было вдвоем идти к вам, он — уклонялся.
— А мы с Асей так мечтали когда-нибудь вас увидеть! И как мы были счастливы тогда, в «Доне», когда случайно…
— Вы? Вы? Это были — вы! Неужели та — вы? Но где же тот румянец?! Я тогда так залюбовался! Восхитился! Самая румяная и серьезная девочка на свете. Я тогда всем рассказывал: «Я сегодня видел самую румяную и серьезную девочку на свете!»
— Еще бы! Мороз, владимирская кровь — и вы!
— А вы… владимирская? (Интонация: из Рюриковичей?) Из тех лесов дремучи-их?
— Мало, из тех лесов! А еще из города Тарусы Калужской губернии, где на каждой могиле серебряный голубь. Хлыстовское гнездо — Таруса.
— Таруса? Родная! («Таруса» он произнес как бы «Маруся», а «родную» нам с Тарусой пришлось поделить.) Ведь с Тарусы и начался Серебряный Голубь. С рассказов Сережи Соловьева — про те могилы…
(Наш стол уже давно опустел, растолкнутый явным лиризмом встречи: скукой ее чистоты. Теперь, при двукратном упоминании могил, уходит и последний.)
— Так вы — родная? Я всегда знал, что вы родная. Вы — дочь профессора Цветаева. А я — сын профессора Бугаева. Вы — дочь профессора, и я сын профессора. Вы — дочь, я — сын.
Сраженная неопровержимостью, молчу.
— Мы — профессорские дети. Вы понимаете, что это значит: профессорские дети? Это ведь целый круг, целое Credo. (Углубляющая пауза.) Вы не можете понять, как вы меня обрадовали. Я ведь всю жизнь, не знаю почему, один был профессорский сын, и это на мне было, как клеймо, — о, я ничего не хочу дурного сказать о профессорах, я иногда думаю, что я сам профессор, самый настоящий профессор — но, все-таки одиноко? Schicksalschwer?[140] Если уж непременно нужно быть чьим-то сыном, я бы предпочел, как Андерсен, быть сыном гробовщика. Или наборщика… Честное слово. Чистота и уют ремесла. Вы этого не ощущаете клеймом? Нет, конечно, вы же — дочь. Вы не несете на себе тяжести преемственности. Вы — просто вышли замуж, сразу замуж — да. А сын может только жениться, и это совсем не то, тогда его жена — жена сына профессора Бугаева. (Шепотом:) А бугай, это — бык. (И, уже громко, с обворожительной улыбкой:) Производитель.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Собрание сочинений в 2-х томах. Т.II: Повести и рассказы. Мемуары. - Арсений Несмелов - Биографии и Мемуары
- 10 храбрецов - Лада Вадимовна Митрошенкова - Биографии и Мемуары / Историческая проза / О войне
- Заново рожденная. Дневники и записные книжки 1947–1963. - Сьюзен Сонтаг - Биографии и Мемуары
- Память сердца - Марина Скрябина - Биографии и Мемуары
- Борьба с безумием. Гёльдерлин. Клейст. Ницше - Стефан Цвейг - Биографии и Мемуары / Языкознание
- Волшебство и трудолюбие - Наталья Кончаловская - Биографии и Мемуары
- Распутин. Почему? Воспоминания дочери - Матрёна Распутина - Биографии и Мемуары
- Мысли и воспоминания Том I - Отто Бисмарк - Биографии и Мемуары
- Полное собрание сочинений. Том 3. Ржаная песня - Василий Песков - Биографии и Мемуары
- Полное собрание сочинений. Том 39. Июнь-декабрь 1919 - Владимир Ленин (Ульянов) - Биографии и Мемуары