Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот образец высококонсервативных брейзахеровских излияний. Это было в равной мере забавно и противно. Он не уставал выставлять подлинный ритуал, культ реального, отнюдь не абстрактно-универсального, а потому и не «всемогущего», не «всесущего» народного бога магической техникой, физически не безопасной манипуляцией динамического, при которой вполне возможны несчастные случаи, катастрофические короткие замыкания в результате ошибок и промахов. Сыновья Аарона умерли потому, что применили «не надлежащий огонь». Это пример такого несчастного случая, такого причинного следствия ошибки. Некто по имени Уза, опрометчиво дотронувшись до так называемых скрижалей завета, когда священный кивот грозил свалиться с повозки, тут же пал бездыханным трупом. Это тоже было трансцендентально-динамической разрядкой, возникшей по небрежности, а именно по небрежности злоупотреблявшего игрой на арфе царя Давида, который тоже уже ничего не понимал и по-филистерски велел погрузить кивот на повозку, вместо того чтобы, как это вполне обоснованно предписывало Пятикнижие, нести таковой на шестах. В том-то и дело, что Давид был уже не менее чужд изначальному и не меньше, чем Соломон, поглупел, чтобы не сказать — «загрубел». Он ничего не знал о динамических опасностях народной переписи и, устроив её, вызвал тяжёлый биологический удар — эпидемию, смерть, как заранее очевидную реакцию метафизических народных сил. Ибо настоящий народ просто не выносил такой механической регистрации, разложения динамического целого на безликие нумерованные единицы…
Брейзахеру пришлось только на руку вмешательство одной дамы, которая, как она заявила, совсем не знала, что перепись — такой грех.
— Грех? — отвечал он с преувеличенно вопросительной интонацией. — Нет, в настоящей религии настоящего народа не существовало таких вяло богословских понятий, как «грех» и «кара» в их нынешней, чисто этической причинной связи. Речь идёт о причинной зависимости между ошибкой и аварией. Религия и этика соприкасаются лишь постольку, поскольку вторая представляет собой упадок первой. Мораль всегда была «чисто духовным» недопониманием ритуального. Что более всего покинуто богом, как не «чисто духовное»? Безликим мировым религиям осталось только превращать «молитву» в — sit venia verbo — попрошайничество, в петицию о помиловании, в «Ах, господи», «Сжалься, боже», в «Помоги», «Дай», «Будь так добр». Так называемая молитва…
— Пардон! — сказал фон Ридезель, на сей раз действительно твёрдо. — Что угодно, но только «Каску долой, приступить к молитве» было для меня всегда…
— Молитва, — неумолимо заключил доктор Брейзахер, — это вульгаризованная и рационалистически разжиженная позднейшая форма чего-то очень энергичного, активного и сильного: магического заклинания, принуждения бога.
Мне было от души жаль барона. Он, наверно, испытывал отчаянное смущение, видя, как его рыцарский консерватизм побивают, и побивают страшно умно, козырем атавизма, охранительным радикализмом, в котором не было уже ничего рыцарского, а было скорее что-то революционное и который, подрывая устои, казалось бы, опаснее, чем всякий либерализм, обладал похвально консервативной личиной; я боялся, что барону предстоит бессонная ночь, хотя, вероятно, слишком далеко заходил в своём сочувствии. Между тем в речах Брейзахера всё было не так уж гладко; ничего не стоило ему возразить, указав хотя бы на то, что спиритуальное неуважение к жертве можно обнаружить не только у пророков, но уже в самом Пятикнижии, а именно у Моисея, который прямо объявляет жертву делом второстепенным, ставя во главу угла послушание богу, исполнение его заповедей. Но человек тонкого чувства не хочет возражать, не хочет вторгаться со своими логическими или историческими контрдоводами в разработанный строй мыслей, он чтит и щадит духовное даже в противодуховном. Сегодня уже вполне ясно, что наша цивилизация совершила ошибку, слишком великодушно проявляя уважение и бережность, ибо имела противниками чистейшую наглость и беспардонную нетерпимость.
Обо всех этих вещах думал я уже тогда, когда в начале настоящих записок, признавшись в своём юдофильстве, оговорился, что на моём пути попадались и довольно досадные экземпляры этой расы, и с пера у меня преждевременно сорвалось имя приват-доцента Брейзахера. Можно ли, впрочем, досадовать на иудейский ум за то, что его чуткая восприимчивость к новому и грядущему сохраняется и в запутанных ситуациях, когда передовое смыкается с реакционным? Во всяком случае, новый мир антигуманизма, неведомый дотоле моему добродушию, впервые приоткрылся мне тогда у Шлагингауфенов, и как раз благодаря этому самому Брейзахеру.
XXIX
От мюнхенского карнавала 1914 года, от этих разгульных, пьянящих, всё перетасовывающих недель между крещением и великим постом, от их всевозможных публичных и домашних увеселений, в которых я, тогда ещё молодой учитель фрейзингской гимназии, участвовал и самостоятельно, и в обществе Адриана, у меня сохранились живые, а лучше сказать — злосчастно-тяжёлые воспоминания. То был ведь последний карнавал перед началом четырёхлетней войны, сливающейся в нашем историческом сознании в одну эпоху с нынешними ужасами, — так называемой первой мировой войны, навсегда положившей конец эстетической наивности города на Изаре, его, если можно так выразиться, дионисийскому благодушию. То было, однако, также время, когда на моих глазах и в нашем кругу знакомых протекала напряжённая эволюция некоторых частных судеб, приведшая — разумеется, почти незаметно для остального мира — к катастрофам, о которых придётся здесь рассказать, поскольку отчасти они тесно соприкасались с жизнью и судьбой моего героя, Адриана Леверкюна, более того, потому что в одной из них, по моему сокровеннейшему разумению, он был каким-то таинственно роковым образом замешан как действующее лицо.
Я имею в виду не участь Клариссы Родде, этой гордой, насмешливой, заигрывающей со смертью блондинки, которая тогда ещё была среди нас, жила с матерью и участвовала в карнавальных развлечениях, хотя уже собиралась покинуть город, чтобы, воспользовавшись ангажементом, устроенным ей её учителем, пожилым премьером Королевского театра, дебютировать на провинциальной сцене. Впоследствии это обернулось несчастьем, но надо сказать, что её театральный ментор, Зейлер по фамилии, не несёт за него никакой ответственности. Однажды он прислал сенаторше Родде письмо, где заявил, что его ученица, правда, чрезвычайно смышлёна и увлечена театром, но что её природное дарование недостаточно велико, чтобы обеспечить успешную сценическую карьеру; ей не хватает первоосновы всякого драматического мастерства — комедиантского инстинкта, того, что называют актёрской жилкой, и он должен честно посоветовать ей сойти с избранного пути. Но слёзы и отчаяние Клариссы возымели своё действие на мать; и придворного артиста Зейлера, застрахованного от возможных упрёков письмом, попросили закончить курс обучения и, пустив в ход свои связи, помочь девушке дебютировать на правах практикантки.
Прошло уже двадцать четыре года с тех пор, как Клариссу постигла прискорбная участь, и я расскажу об этом в хронологической последовательности. Сейчас я говорю об участи её хрупкой, несчастной сестры Инесы, придававшей такое значение традициям и страданию, а также об участи бедного Руди Швердтфегера, которую я с ужасом вспомнил, когда только что, непроизвольно забегая вперёд, упомянул о причастности одинокого Адриана Леверкюна к этим событиям. Пусть мой читатель, привыкший уже к подобным предвосхищениям, не приписывает их авторской расхлябанности или бестолковости. Дело просто-напросто в том, что об определённых вещах, которые мне придётся поведать, я уже заранее думаю со страхом и беспокойством, даже с дрожью, что они тяготеют надо мной великим бременем и что этот груз я пытаюсь как-то распределить, говоря о них преждевременно и намёками, никому, впрочем, кроме меня, не понятными, и тем отчасти облегчая свою ношу. Этим я хочу лишить остроты ужасное, ослабить его жуткость. Вот что можно сказать в извинение «порочной» повествовательской техники и в оправдание несовершенной композиции… Что от завязки событий, здесь излагаемых, Адриан был очень далёк, что он почти их не замечал и что только я, обладавший гораздо большим общественным любопытством или, может быть, лучше сказать — человеческой участливостью, чем он, в известной мере столкнул его с ними, об этом не стоит и предупреждать. Речь идёт вот о чём.
Как уже было замечено ранее, обе сестры Родде — и Кларисса и Инеса — не очень-то ладили со своей матерью, сенаторшей, и нередко давали понять, что их раздражает благопристойно-вольная полубогемность их гостиной, их лишённого корней, хотя и обставленного остатками патрицианской презентабельности дома. Обе, избрав, правда, разные направления, стремились уйти от этого двойственного быта: гордая Кларисса — в служение искусству, к которому, однако, как вскоре установил её учитель, у неё не было настоящего призвания; хрупко-меланхолическая и по сути страшившаяся жизни Инеса — назад, под кров и духовную защиту надёжного буржуазного уклада, путь к которому открывал респектабельный брак, желательно по любви, а на худой конец и без оной. Инеса, разумеется с искреннего одобрения сентиментальной матери, стала на этот путь и потерпела на нём крушение, так же как её сестра на своём. Трагически выяснилось, что не по ней, собственно, был такой идеал, да и сама эпоха, всё на свете менявшая и подрывавшая, уже не допускала его осуществления.
- Доктор Фаустус - Томас Манн - Классическая проза
- Рассказы и очерки - Карел Чапек - Классическая проза
- Рассказы южных морей - Джек Лондон - Классическая проза / Морские приключения
- Признания авантюриста Феликса Круля - Томас Манн - Классическая проза
- Как дрались Яппе и До Эскобар - Томас Манн - Классическая проза
- Марио и волшебник - Томас Манн - Классическая проза
- Смерть в Венеции - Томас Манн - Классическая проза
- Демиан. Гертруда (сборник) - Герман Гессе - Классическая проза
- Вели мне жить - Хильда Дулитл - Классическая проза
- Гений. Оплот - Теодор Драйзер - Классическая проза