Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Столь же слабая духовная связь возникает между зрительным залом и другой драмой Толстого — «Живым трупом». Чистая публика немецкого театра, которая рвется на спектакли, пожалуй, главным образом ради сенсации цыганского хора и жутких пикантностей «адюльтера», явно даже и не предчувствует, что со сцены на нее посыплется град пощечин, когда благопристойное, приличное общество предстанет во всем своем внутреннем убожестве, ограниченности и холодном себялюбии, в то время как единственные существа, в груди которых бьются человеческие чувства и которые наделены благородными побуждениями, обнаруживаются лишь среди так называемых «люмпенов», среди отверженных и падших. Коррумпированная, ставшая благодаря броне тривиальности нечувствительной буржуазная публика, которая идет в театр, только чтобы рассеяться, даже не замечает, что «сказка сказывается» о ней самой, когда опустившийся герой драмы в своем последнем прибежище, грязном кабаке, объясняет историю своей жизни такими простыми словами: «Всем ведь нам в нашем круге, в том, в котором я родился, три выбора — только три: служить, наживать деньги, увеличивать ту пакость, в которой живешь. Это мне было противно, может быть, не умел, но, главное, было противно. Второй — разрушать эту пакость; для этого надо быть героем, а я не герой. Или третье: забыться — пить, гулять, петь. Это самое я и делал. И вот допелся».[86]
Те, кто готов «служить, наживать деньги, увеличивать ту пакость», восторженно аплодируют исполняющему роль актеру, но духовное царство писателя остается для них совершенно непостижимым, так же как навечно книгой за семью печатями остается для них духовная жизнь современного рабочего движения, того массового героя, который стремится «разрушать эту пакость». Поэтому наследие Толстого — как повести, так и драмы — еще больше, чем его прежние произведения, принадлежат рабочей публике. Правда, Толстой не проявлял никакого понимания современного рабочего движения, но было бы дурным показателем духовной зрелости просвещенных рабочих, если бы они не поняли того, что гениальное искусство Толстого тем не менее дышит духом чистейшего и самого истинного социализма. Как смертельный враг существующего общества, как бесстрашный борец за равенство, солидарность людей и за права неимущих, как неподкупный разоблачитель всего лицемерия и лживости современных условий в государстве, церкви, браке, Толстой, несмотря на всю утопически-морализирующую форму, по сути своей глубочайшим образом связан духовно с революционным пролетариатом. Его искусство принадлежит рабочей публике, и прежде всего той революционно просвещенной, очищенной от шлака немецкого филистерства рабочей публике, способной подняться над всеми предрассудками и всяким преклонением перед авторитетами, имеющей мужество внутренне отбросить все трусливые компромиссы. Особенно для рабочей молодежи не может быть лучшего воспитывающего чтения, чем произведения Толстого.
Введение к «Истории моего современника» Владимира Короленко*
I«Эта струя литературы того времени, этот особенный двусторонний фон ее — взяли к себе мою разноплеменную душу… Я нашел тогда свою родину, и этой родиной стала прежде всего русская литература»,[87] — говорит Короленко в воспоминаниях о своей жизни. Литература, которая стала для Короленко отечеством, родиной, национальностью и украшением которой стал он сам, по истории своей — единственная в своем роде.
Целые столетия, в средние века и в новое время вплоть до последней трети XVIII века в России царили темная ночь, кладбищенская тишь, варварство. Никакого сформировавшегося письменного языка, никакого собственного стихосложения, никакой научной литературы, никакой книготорговли, никаких библиотек, никаких журналов, никаких центров духовной жизни. Гольфстрим Ренессанса, омывший своим течением страны Европы и словно по волшебству породивший цветущий сад мировой литературы, будоражащие бури Реформации, жаркое дыхание философии XVIII века — все это никак не затронуло Россию. Царская империя не имела еще никаких органов, способных уловить лучи света западной культуры, никакой собственной духовной почвы, могущей воспринять ее семена. Скудные памятники литературы той поры своей чужеродной уродливостью напоминают сейчас предметы искусства Соломоновых островов или Новых Гебрид; между ними и искусством Запада, как кажется, нет никакого духовного родства, никакой внутренней связи.
А затем происходит нечто подобное чуду. После нескольких робких порывов в конце XVIII века к созданию национального духовного движения молнией вспыхивают наполеоновские войны; глубочайшее унижение России впервые пробуждает в царской империи национальное сознание, а позже триумфы коалиции, которые приведут русскую интеллигентную молодежь на Запад, в Париж, в сердце европейской культуры, дают ей соприкоснуться с новым миром.
И тут словно внезапно расцветает русская литература, которая прямо в готовом виде, отливая блеском оружия, рождается, как Минерва из головы Юпитера, — собственная, национальная форма искусства, язык, сочетающий благозвучие итальянского с мужской силой английского, а также с благородством и глубокомыслием немецкого, бьющее ключом богатство талантов, сияющей красоты, мыслей и ощущений.
Долгая темная ночь, кладбищенская тишь была видимостью, была обманчивой картиной. Лучи света с Запада лишь таились как латентная сила, семена культуры ожидали в борозде лишь благоприятного момента, чтобы взрасти. Русская литература одним рывком явилась на свет как несомненное звено европейской литературы, в ее жилах текла кровь Данте, Рабле, Шекспира, Байрона, Лессинга, Гёте. Она львиным прыжком наверстала упущенное целым тысячелетием и вступила как равная в круг семьи мировой литературы.
Примечателен этот ритм в истории русской литературы, и примечательна аналогия с ходом самого недавнего политического развития в России, что вполне способно привести в замешательство кое-какого бравого ментора.
Но что характерно для этой столь стремительно взметнувшейся вверх литературы, так это то, что она родилась из оппозиции к господствующему режиму, из духа борьбы. И это родимое пятно она зримо несет на себе весь XIX век. Вот чем объясняется богатство и глубина ее духовного содержания, совершенство и оригинальность ее художественной формы, а особенно ее творческая и движущая социальная сила. Русская литература, как ни в одной другой стране и ни в какие другие времена, стала при царизме силой в общественной жизни, и она в течение целого столетия оставалась на своем посту, пока ее не сменила материальная сила народных масс, пока слово не стало плотью. Эта художественная литература завоевала полуазиатскому деспотическому государству место в мировой культуре, пробила воздвигнутую абсолютизмом китайскую стену и проложила мост к Западу, чтобы предстать здесь не только берущей, но и дающей, не только ученицей, но и учительницей. Достаточно назвать всего три имени: Толстой, Гоголь, Достоевский.
В своих воспоминаниях Короленко характеризует своего отца, государственного чиновника времен крепостничества в России, как типичного представителя психологии честных людей того поколения. Отец Короленко признавал себя ответственным только за свою личную деятельность. Грызущее совесть чувство ответственности за социальную несправедливость было ему чуждо. «Бог, царь и закон» стояли для него на высоте, недоступной для критики. В качестве уездного судьи он чувствовал себя лишь признанным со скрупулезнейшей добросовестностью применять законы. «Что законы могут быть плохи, это опять лежит на ответственности царя перед богом, — он, судья, так же не ответствен за это, как и за то, что иной раз гром с высокого неба убивает неповинного ребенка…» (с. 22). Социальные условия в целом являлись для поколения 40-х и 50-х годов чем-то из области стихийного, нерушимого; не оказывающая никакого сопротивления среда умела только гнуться под розгой начальства, как под натиском урагана, надеясь и упорно ожидая, чтобы бедствие сие миновало. «Да, — говорит Короленко, — это было цельное настроение, род устойчивого равновесия совести. Внутренние их устои не колебались анализом, и честные люди того времени не знали глубокого душевного разлада, вытекающего из сознания личной ответственности за «весь порядок вещей»…» (там же). Только такое мировоззрение есть подлинный фундамент богоданного порядка, и пока мировоззрение такое крепко и непоколебимо, власть абсолютизма велика.
Было бы ошибочно рассматривать охарактеризованную Короленко психологию как специфически русскую или связанную только с периодом крепостного права. То умонастроение общества которое, будучи свободно от разъедающего самоанализа и внутреннего разлада, ощущает «богоугодную зависимость» как нечто стихийное и принимает веления истории за своего рода божественное предопределение, за которое оно столь же мало ответственно, как за молнию, убивающую иногда невинное дитя, может мириться с различнейшими политическими и социальными системами. Его можно и впрямь еще встретить и в современных условиях, именно оно было характерным для психологии германского общества на протяжении всей мировой войны.
- Информационный террор. Тактика и стратегия информационной войны - Никита Данюк - Политика / Публицистика
- Александра Коллонтай. Валькирия революции - Элен Каррер д’Анкосс - Биографии и Мемуары / История / Политика
- Левые коммунисты в России. 1918-1930-е гг. - И. Рисмухамедова - Политика
- Махинаторы. Кого ждет Колыма - Владимир Бушин - Политика
- Женщина и социализм - Август Бебель - Политика
- Ядовитая монархия - Александр Григорьевич Михайлов - Политика / Публицистика
- Государственный переворот. Стратегия и технология - Олег Глазунов - Политика
- Политическая антропология - Николай Крадин - Политика
- Вторая мировая война - Анатолий Уткин - Политика
- Неизвестный СССР. Противостояние народа и власти 1953-1985 гг. - Владимир Козлов - Политика